У Шарапова-мыса места отмелые, течение большую волну подымает. А если ветер другую волну гонит, то нахлестнут они друг на друга, закипит море, запляшет беспорядочно, безумно, как припадочный какой. Волна в два раза больше подымется, да с разных сторон, пена, ветер – такой он, наш поморский ад, сувой
[32] называется. Вот и эти чертовы дети, смотрим – аккурат в сувой правят, напрямки пройти хотят, будто не видят ничего. А как им видеть, если в глазах да в ушах революция, там ведь думать да смотреть не нужно, знай кричи да круши. Старые знания с борта сбросили, новых не нашли.
Отец мой застучал кулаками в крышку трюмовую – вы, кричит, нас не жалеете, себя хоть пожалейте, пустоголовые. В голомя держите, скорее в голомя уходить нужно. Да куда там, поздно уже. По самой среди сувоя Шарапова есть корга, Сибиркою зовется. Даже в самую отмелую воду не открывает ее море, так и лежит подлая твердь под гладью морской. И в бурю не разглядеть ее посреди прочих бушеваний. Знать нужно да Варлааму Керетскому молиться, чтобы мимо провел, коль забрели по дурости в круговерть эту.
Да поздно уже. Прямо на Сибирку и посадил баржу начальник самоопытный. Прямо на Сибирку.
А от корги до берега да пятьсот метров. А жизнь свою спасать святое право, покорным это невдомек. Как услышали по камням скрежетание сначала, а потом грохот снизу, так поняли всё сразу. Баржа встала, как уперлась в стену, на камни – как на пьедестал. И ну ее волны колотить, что воронье безжалостное случайную лесную птицу. Вода в трюм хлынула, словно в сухое горло влага. По палубе забегали, как кутенята глупые, в испуге, в визгах и рыданьях. Мы ж навалились все и вынесли от трюма крышку, будто паром пароходным сорвало бы угрюмые котлы, мы ж – голыми руками, словно Бог помог. На палубе охранники забились по углам, от страха чуть живые. Кругом ревело, грохотало море, жестокий батюшка, но всё ж с ним лучше, чем с людьми безумными. Перекрестясь, мы стали прыгать в воду, и леденящими объятьями сжимало море грудь стальными обручами. Сжимало, а потом и отпускало, и можно было плыть средь пляшущих тяжелую пляску волн.
Многие доплыли бы. Не все – взяло бы море свою дань. Но оглянулся я – сквозь воду и ветер, вдохнув его, схватив ртом – успел увидеть страшное. Когда побежали все к бортам, Федька что-то нам кричал про предательство, про побег, про не простит страна. Да глупости, кто будет в такую минуту слушать! А он метался, оголтелый, по палубе и чувствовал, наверное, опять себя начальником, правым всегда. Не научился от предыдущего, которого не видно было, – смыло, видать, волной. И что за сила бесовская в этих людях, в нелюдях – схватился руками своими цепким за ручки пулемета на корме. Я не поверил ни глазам, ни душе своей – Бог отвернулся в тот момент от нас, от всех, и от него.
Было черным Белое море. Строгим, траурным. Белели волны частые, пенясь на излете. Белели спины мужиков плывущих. Рубахи холщовые, белые, что из дома женки собрать успели, чтоб не стыдно на людях, а может – на последний раз. Белели головы русые, русские. И заговорил, захлебываясь, пулемет с накрененной баржи. Заголосил, залаял, захаркал пламенем, словно право имел какое темное, словно позволено ему было, положено ложью над жизнью надругаться. Без сомнения, без страха, без упрека.
Веером ложились на воду пули. И вода стала красной. И выглянуло солнце закатное. И осветило всё. Один за одним уходили в воду, вглубь ледовые кормчие. Один за одним исчезали там северные люди, сталь земли русской. И словно рыбины, сверкнув на глубине белизной, исчезали в морской воде. Будто семужья стая навсегда уходила от родных берегов, истерзанная злой непонятной силой. И только широкой дугой красной, розовой, белой, вскипяченной кровью и пулями воды медленно оседала, растворялась в море. Яркая, тонущая небесная радуга легла на голомя и уходила вместе с жизнью и надеждой, вслед за рыбьим племенем, еще недавно бывшим людьми и от людского зла ушедшим.
Всё это медленно тянулось и мучительно, будто во сне. Я испугался, но вода убрала мой испуг. Я повернулся и поплыл опять, из последних сил. Тут в спину ударило сильно: не больно, гулко. И узрел я солнце сквозь стекло прозрачной перламутровой воды…
Меня вытащил мужик из соседней деревни, летнереченский. Я не знал его раньше. Варлаам его звали. Всего на берег вышло пятеро из двухсот. Десятки километров тащили они меня до дому. Отца я больше никогда не видел.
* * *
Купаться в Белом море – дело приятное, но рисковое. Бывают дни – так пригреет солнышко, что уже не ласково, печет изо всех сил, жарит лица небесной сковородкой. И ходишь тогда краснолицый, веселый, будто только из прерий. Нос твой сразу начинает шелушиться, потом облезает кожа со лба и щек, ведь если погода хорошая – солнце печет часов двадцать в сутки, и в полночь иногда можно обгореть. К тому же ты целый день на воздухе, не прячешься от морского ветра и северного светила. Потому хошь не хошь, но первый загар слезет с тебя с живого еще в несколько дней пребывания на Севере летом. Потом же начинается настоящее волшебство – жар небесный греет до пота, воздухом соляным подсушивает тебя, ветерок морской приглаживает, ласкает – и цвет твой становится неповторимой, отчетливой красоты. Особенно если ты – женщина. Старые бабушки-беломорки, что всё лето ходят в платках, под подбородком завязанных, прячутся от комаров – становятся смешными, когда платки эти дома снимают. Лица темно-коричневые, а вокруг – белая полоса. Так и любуешься ими, черноморденькими, наблюдаешь за смешливыми лицами, которые быстро печальными становятся, и наоборот. Но это пока они петь или рассказывать не начнут – тут уж не до наблюдений, тут заслушаешься словами, что будто музыка звучат, текут в уши, как сладкий мед. А доведется если попасть на ту, что былички да старости помнит, – тут уж вообще не оторваться, не наслушаться, хоть жить здесь оставайся навсегда, чтобы этого говора родного не лишаться.
Ну а если ты городская девушка и загорать у тебя время есть по-правильному – тут станешь красавицей писаной, даже если в жизни смешнучка. Так тебя солнце с ветром северным летним обласкают, что станешь оливковая вся, на зависть прозябающим в городе подругам. И когда вернешься домой из похода нелегкого, но веселого, – будут все тебя спрашивать, на каких югах неведомых была? А ты будешь смеяться в ответ, довольная, потому что рассказали тебе уже – загар северный держится долго, никакой губкой с мылом не смывается, не чета южному быстрому ожогу.
Купаться в Белом море очень хочется в такие жаркие деньки. Кажется, что нет на свете воды голубей да ласковей. И ходишь босиком по нагретым до нестерпимого жара скалам. И присматриваешься к морю, и принюхиваешься, и пробуешь его ногой, вроде не очень холодно. Потом решишься, разденешься догола, и с размаху в ласковую воду. Вот тут-то и прихватит тебя легонько, до одури. Полметра сверху теплая вода. А ниже – холоднючая. Не зря говорят – делится море Белое не только по берегам, но и по глубинам, два разных существа. Вверху, метров с десяток, – одна вода, она и греться, и остывать может, от погоды и времени года зависимая. А внизу – та, что из Ледовитого океана втекает да вытекает, с верхней не смешиваясь. Бореальная, арктическая она называется, минус три температура ее круглый год. Там и рыбы другие живут, и звери. И в купании своем быстро ты почувствуешь дыхание Арктики, и легким ужасом захолонет сердце. Тогда выберешься обратно на скалы, весь дрожащий. И пройдет пять минут, и опять согреешься. И такая сила в теле появится, такая бодрость необузданная, что кажется – ближайший камень в полдома величиной схватишь сейчас да забросишь подальше в море, новый остров родив.