Наконец, когда проскакали или, остановясь, отошли назад последние ватаги кочевников, Илья смог прокричать, перекрывая шум рубки:
— Поворотись!
Всадники повернули коней на месте и снова подняли их сначала в некрупную рысь, затем прибавили и столкнулись с отступающим под градами стрел противником. Небольшой части нападавших удалось прорваться сквозь стальной гребень киевской конной дружины. Ещё меньшей горстке удалось доскакать до заводных коней, перевалиться с изнемогших от усталости лошадей на свежих и с большим трудом уйти от преследовавших их торков...
Илья поднял личину, свесившись с седла, черпнул рукой снега, утёр лицо, но снег был розов от крови...
— А куды поганые-то подевались? — спросил, подъезжая, боярин Стемид.
— Наши-то? — прищурился Илья. — К вечеру увидишь!
Вечером зарево залило полнеба. Пользуясь тем, что конные печенеги все пошли прорывать засеку и свалились с русами в конном бою, торки по давно подушенному от Ильи приказу стремительным маршем дошли до веж и кошар печенегов, угнали скот и зажгли все сенные запасы.
— Ну вот! — сказал Илья прискакавшему с подмогой Добрыне. — Стало быть, верно мы удар печенегов приняли. И верно вежи пожгли. Теперь до весны можно мужикам работать безопасно. До травы новой печенеги сюды не сунутся.
— До травы-то мы ого сколь наработаем! — сказал староста. — К весне-то и Белгород поставим! Весной земля оттает — рвы накопаем да частоколу набьём, я те дам! А весной вся засека в рост пустится! Через годок тут ни конному, ни пешему проходу не будет!
Так, отбивая непрестанные приступы кочевников, в тяжких трудах и подвигах заставских вставала граница — засечная линия. Поднимала города в опасных местах, где сходились дороги или не было никакого иного заслона, кроме широкой груди воина.
Копали рвы, насыпали валы, на валах ставили частоколы, перевивали их лыком, чтобы сразу — не ровен час, налетит печенег — держать оборону. Затем подымали рубленые острожные башни, вослед за башнями ставили стены из ряжей, набитых землёй или булыжниками, чтобы непроломны были, а уж когда стены вставали, тогда утирали пот со лба и думали, где самим жить. Ставили вместо землянок избы да терема. Но долго ещё по старой памяти ночевать ходили в землянки, а гостей принимали в избах.
Так в грудах и хлопотах, в непрестанных разъездах прошло ещё полтора года. В лето девятьсот девяносто первое от Рождества Христова заложен был град Белгород. В лето девятьсот девяносто второе крестились упрямые черниговцы, через три года после суздальцев. Вера православная неспешно шла по землям князей киевских, превращая их из земель данников в державу православную — Киевскую Русь.
Глава 7
Змея подколодная
Известие о смерти жены пришло неожиданно, как всегда приходят такие известия. Илья был в двух переходах от Белгорода, в степи. Гонец прискакал ночью. В степи, как всегда, было неспокойно. Но воеводы, командовавшие сторожами и отрядами конников, в один голос сказали: «Скачи, Илья Иваныч, не сомневайся, здесь всё в тишине будет. Ежели, конечно, печенеги большим войском не пойдут. А ежели пойдут, дак нам и с тобой не устоять. Тогда дело ведомое — будем к Белгороду отходить... На всё воля Божия! Скачи!»
С тремя дружинниками, ведшими в поводу заводных лошадей, Илья помчался в Белгород. Там, входя в его положение, не держали его ни минуты. Коней поменяли, и полетел он в Киев.
Пока скакал, перебрал в уме всю свою недолгую жизнь с единственной своей Марьюшкой. С той самой поры, как высмотрел её в соседнем селении вятичей и, робея, сказал о том отцу. Скоро повезли его свататься. И сватовство было принято... Он вспоминал Марьюшку — тихую, стеснительную, молчаливую и работящую...
Вспоминал, как безропотно она крестилась, хотя, наверное, странна ей была новая вера. Она ведь в страхе перед языческими богами росла. Потому Илья и не ругал её, когда находил то миску молока, домовому поставленную, то гребень в конюшне, то ещё какую-то примету того, что Марьюшка хоть и стала христианкой, а языческих богов продолжала бояться. И несла им домашние жертвы.
Илья не укорял её и не приневоливал, тем более что с годами жена становилась всё набожнее и свет православия всё глубже проникал в её душу. А уж после того, как Илья обезножел да несколько лет пребывал в таком расслаблении, что сам и порток застегнуть не мог, а Марьюшка безропотно денно и нощно за ним ходила, готов он был в ногах у жены валяться и за каждым вечерним молением благодарил Господа за то, что тот дал ему такую радость и опору в земном странствии.
Помнил он Марьюшку, приехавшую в Киев после разорения карачаровского. Словно подломилось в ней что-то. Ссутулилась она и состарилась. Но Илья любил её ещё больше, и каждая горькая морщинка у её рта, каждая седая прядка были ему дороги. Он теперь не желал, как прежде, её постоянно, когда тяжко ему было сдерживаться во время долгих постов. Но вместо жгучего желания пришло другое: ему было хорошо рядом с нею. Теперь, просто сидя с ней на лавочке возле дома, глядя, как играет Дарьюшка или как водят хоровод соседские девушки, он испытывал удивительное новое чувство покоя и счастья.
И Марьюшкина любовь к нему изменилась. Он понимал, что на смену её восхищению перед его силой, мужеством, надёжностью приходит нечто материнское. Он ловил себя на том, что чувствует отношение к себе со стороны Марьюшки не как к мужу и властелину, а как большому ребёнку. Может быть, знатному и славному в другой жизни, куда Марьюшка не была вхожа, а дома — неразумному и беспомощному.
Потому и подсовывала она Илье лучший кусок, и ночью вставала — укрывала его и крестила, будто маленького...
Илья гнал коня и выл от горя, скачкой и топотом копыт конских заглушая свой вой и свою боль...
Но как ни гнал, а к похоронам опоздал. Отпели и схоронили Марьюшку без него. Постоял Илья над свежей могилой с деревянным крестом, по которому, как слёзы, текла сосновая живица, да и воротился в дом свой, где ему сразу не стало никакой работы и никакого занятия... Он и прежде был в доме вроде гостя. По должности своей — воеводы княжеского — занят он с утра до вечера, ежели бывал в Киеве, а то ведь всё в разъездах да в разгонах или на войне. И дом-то ему домом стал потому, что была в нём Марьюшка, а так он его и разглядеть-то не успел в те короткие дни отдыха, когда случалось ему здесь быть. Обошёл он весь дом, всю усадьбу — везде были следы Марьюшкины: там — рядно, ею сотканное, там — станок ткацкий, в ином месте — прялка с веретеном и коробочкой, где лежали пряслица.
Сам Илья ей ещё в молодые годы, шутя, из бересты эту коробочку сплёл, а получилось вон как: и Карачарова нет, и отца с матерью нет, а коробочка сохранилась... Берегла Марьюшка.
Рухнул Илья на лавку под окном, с коробочкой этой в руках, и зарыдал.
Страшно, как рыдают мужчины, когда их никто не видит...
Рыдал он долго. Пугливые челядины не решались даже заглянуть в горницу, где горевал грозный воевода. Когда иссякли слёзы, выжигавшие глаза, и стало чуть легче дышать, повернулся он на спину и лежал на лавке, глядя в дощатый тёмный потолок, где на верёвочках были развешаны пучки каких-то трав.