— Юрюн, — говорит мама. Голос ее дрожит: так дрожит сталь меча, рассекая воздух. — Ты откроешь дорогу к Юрюну. Он — гвоздь, на котором держится наша семья. Молчите! Закройте рты!
Это она мне с Мюльдюном. Только что мама повторила мои слова про гвоздь. И заставила нас онеметь внезапным окриком. Я ждала чего угодно, но от крика едва не лишилась сознания. Я забыла, как мама умеет кричать.
— Мама...
— Молчать! Вам нельзя выбирать. Я запрещаю.
— Почему?
— В любом случае потом вы будете мучиться всю жизнь. Ясно? Дети не имеют права голоса, за них выбирают родители. Верно, Сиэр?
— Значит, Юрюн? — папа стоит у перил, спиной к нам. — Да, Нуралдин. Всю жизнь я считал, что выбор — слишком тяжелая ноша, чтобы возлагать ее на близких людей. Я выбирал сам. Прости меня, я часто ошибался.
Он что, прощается?!
— Нарушение! — кричит папа. — Закон нарушен!
И гор, синих вершин на горизонте, больше не видно. Все пространство перед верандой заполняет стеклистая, бешено крутящаяся воронка. Я боюсь, что меня втянет в ее жерло. Надо подойти ближе. Надо...
Подхожу. Хватаюсь за перила.
— Закон нарушен!
Из папиного носа течет кровь. Затекает в рот. Папа слизывает кровь с губ, сглатывает. Тыльные стороны папиных ладоней покрываются язвочками. Короста по краям, белесый гной в центре. Синие жилы вспухают на руках, делаются черными. Вот-вот лопнут. Голова трясется, как у дряхлого старца. На залысинах, щеках, шее — пятна цвета ольховой коры. В руке папа до сих пор держит Юрюнову стрелу.
— Нарушение!
Папа кричит о себе. Это он, Закон-Владыка, сейчас нарушает закон. Сам нарушает, сам себя казнит. И чем дольше он упорствует в нарушении, тем злее кара.
— Поторопись, — говорит он мне.
И снова:
— Закон нарушен!
В воронке — Юрюн. Я вижу! Воронка на две трети наполнена желто-зеленой жижей. Юрюн цепляется за гладкие, слизистые, пульсирующие стены, пытается выбраться наверх, ухватиться за край. Нет, соскальзывает. Вид его... Я не хочу об этом думать. И о том, как сейчас выглядит папа, я тоже думать не хочу.
Ремень! Почему я не взяла с собой ремень?!
— Вот, — говорит Мюльдюн.
Он держит аркан. Зимний аркан, обильно смазанный жиром. Прочный, длинный, плетеный из четырех ремешков. На такой идет целая шкура дикого оленя. Мюльдюн-бёгё больше обычного — Мюльдюн-боотур. Я не спрашиваю, откуда у него аркан. Когда юные боотуры выбирают в Кузне оружие, там отыщется что угодно. В какой-то степени это не аркан, это часть моего брата, как палец или колено.
— Сейчас, — говорит Мюльдюн.
И бросает аркан в воронку. Солнце, преломившись через круговерть зыбких стен, окрашивает аркан золотом. Золотой волос моего отца. Надежда. Я не вижу, схватился ли Юрюн за аркан, но вижу, что Мюльдюн тянет и не может вытянуть. Что-то держит, не пускает. Мюльдюн растет, тянет, пыхтит. Ему трудно.
Хватаюсь за аркан. Рядом с братом я — комар, жалкая пустяковина. Я, Айыы Умсур — плюнуть и растереть. Вся моя сила — прах. Всю мою силу не запряжешь в повозку, не заставишь таскать камни. Ну и что? Тяну. Тяну с Седьмых небес из Нижнего мира. Юрюн барахтается в едкой жиже. Левой рукой он вцепился в аркан, намотал ремни на локоть. Правой рукой он тащит кого-то из жижи. Да, теперь мне видно. Плохо, но видно. Кого ты тащишь, балбес? Брось! Брось немедленно! Мы и тебя-то одного...
Тяжело. Тяжело. Очень тяжело.
Очень далеко.
— Брось!
И ведь знаю, что он не бросит.
— Закон, — хрипит папа. — Закон нарушен!
Мама не позволяет ему упасть.
ПЕСНЯ ЧЕТВЕРТАЯ
Седловину священных гор,
Где рождается солнце-тойон,
Растоптали как творог, богатыри,
Сравняли с темной землей.
Огорчилось солнце-тойон,
Отвратилось от мира совсем
Светлой своей стороной,
Повернулось к миру оно
Черной своей стороной.
«Нюргун Боотур Стремительный»
1
Два калеки, три твари и кто-то шестой
Сгинула дивная юрта, как не бывало. И зеленый луг сгинул. Вместо них — каменистая осыпь: один неверный шаг, и скатишься в речку. Вон она, плещет-бурлит, по порогам белкой скачет.
Речка никуда не делась. И колодец с жижей тоже. Я валялся на самом краешке. Снизу пахну̀ло тошнотворным смрадом, и меня чуть не вывернуло наизнанку. Торопясь, я откатился подальше от вечно голодной пакости. Не хватало еще обратно сверзиться! И как я эту вонь выдержал?! Это потому, что внизу я боотуром был. А сейчас — усохший. Силы кончились, вот и усох.
Еще чуть-чуть, и усох бы до смерти.
Как это все-таки здо̀рово: лежать на спине, дышать чистым воздухом! Надо мной затягивалась дыра в облаках. В дыре болтался, извиваясь змеей, золотой волос — кто-то проворно втягивал его назад на небо.
Кто меня вытащил? Кого вытащил я?
Смутно помнилось: я вцепляюсь в спасительный волос, другой рукой, обжигаясь и рыча, шарю в гибельной топи, ищу неведомого друга. Эй, ты! Ты, кто поддерживал меня на плаву! Ты где? Ага, нашарил. Хватаю. Выскальзывает. Хватаю. Волос натягивается тетивой: вот-вот порвется. Жилы натягиваются тетивой: вот-вот порвутся.
Дальше — не помню.
Рядом зашевелились. Я с трудом приподнялся, опираясь на локоть.
— Я очень рад, что вы живы, уважаемый Юрюн Уолан.
Металл вперемешку с человеческой плотью. Не поймешь, где заканчивается одно и начинается другое. По лицу, шее, плечам, по всему телу Баранчая пузырились волдыри. Там, где они лопнули, мокрели багровые язвы. Железо покрыла короста ржавчины, от нее отслаивались чешуйки, опадали рыжей хвоей. В груди и животе зияли рваные дыры. Я видел, как в утробе Баранчая что-то шевелится, перетекает, пузырится. В белесо-розовой слизи тускло отблескивала сталь.
— Я тоже рад! Я...
Голос подвел, но я справился:
— Я такой же красавец, как и ты?
— Вы гораздо красивее. Не надо на меня смотреть. Это плохое зрелище для выздоравливающего боотура. Не беспокойтесь обо мне: я восстановлюсь. Сердечно благодарю за спасение, Юрюн Уолан! Отныне я ваш должник до конца моего существования!
Когда он приложил руку к сердцу, в локте жалобно скрипнуло.
— Должник? Кто меня наверх выталкивал?!
— Я всего лишь слуга. Это мой долг.
— Но я же не твой хозяин!
— Это не важно. Вы не обязаны были меня спасать.
— Хватит!
Баранчай умолк.