– Рассказать вам, что я узнал? – спросил Гамаш.
Мирна уселась поудобнее в большом кресле, закуталась в одеяло с Гудзоновым заливом и кивнула.
– Это собрано из разных источников, многие из них публичные, но есть и частные записки, дневники.
– Продолжайте, – подбодрила его Мирна.
– Ее родителями были Исидор Уэлле и Мари-Ариетт Пино. Они венчались в церкви Сен-Антуан сюр Ришелье в тысяча девятьсот двадцать восьмом году. Он был фермером. В год свадьбы ему исполнилось двадцать, а Мари-Ариетт – семнадцать.
Он посмотрел на Мирну. По ее виду трудно было определить, знает она это или нет. Правда, он не мог не признать, что начало вовсе не выглядело захватывающим. Захватывали последующие события.
– Сестры родились в тысяча девятьсот тридцать седьмом.
Гамаш снял очки и откинулся на спинку кресла, словно собирался здесь и поставить точку. Но они оба знали, что он не закончил и его история далека от завершения.
– Так почему такой промежуток? Почти десять лет между свадьбой и первым ребенком. Первыми детьми. Даже человек с зачаточными представлениями о жизни скажет, что они наверняка пытались родить детей. В те времена церковь и приходские священники пользовались огромным влиянием. Зачатие было долгом каждой супружеской пары. Да что говорить: единственной целью супружества и секса считалось размножение. Так почему же у Исидора и его молодой жены не появились дети?
Мирна держала в руках кружку с кофе и слушала. Она понимала: он ничего у нее не спрашивает. Пока.
– Обычным делом в те времена считалось иметь десять, двенадцать, даже двадцать детей. Моя жена родилась в семье, где было двенадцать детей, а ведь ее родители принадлежали к следующему после Уэлле поколению. Мы же говорим о сельской местности, о деревне в двадцатые годы. Рожать детей считалось священным долгом. Если пара не сумела зачать ребенка, ее чурались. Считали лишенной благодати. Может быть, даже проклятой.
Мирна кивнула. До недавнего времени такое мнение было распространенным в Квебеке, но квебекцы изменились. Изменились на памяти еще живущих поколений. И эти изменения пришли с Тихой революцией
[36], которая вернула женщине ее тело, а квебекцам – их жизни. Революция попросила церковь убраться из чрева и ограничить свою деятельность алтарем. И церковь почти исполнила просьбу.
Но в фермерской среде в двадцатые – тридцатые годы? Гамаш не ошибался. С каждым новым годом бездетности Уэлле подвергались все большему и большему остракизму. На них смотрели либо с жалостью, либо с подозрением. Их избегали, словно бездетность – это зараза, которая станет проклятием для всех. Для людей, животных, земли. Все потеряет способность рожать, станет бесплодным. А причина – молодая пара Уэлле.
– Они были в отчаянии, – продолжил Гамаш. – Мари-Ариетт пишет о том, что бо́льшую часть дня проводила в церкви за молитвой. Ходила на исповеди. Каялась. Наконец спустя долгих восемь лет она отправилась в дальний путь – в Монреаль. Такое путешествие – из области Монтережи до самого Монреаля – было ужасающим для одинокой женщины. И уже в Монреале эта жена фермера, которая в жизни не покидала пределы деревни, от вокзала дошла до Оратория Святого Иосифа
[37]. Это наверняка заняло у нее бо́льшую часть дня.
Он рассказывал, глядя на Мирну. Она перестала пить кофе. Недоеденное печенье лежало на тарелке. Мирна слушала, забыв обо всем на свете. Даже Анри, пристроившийся у ног Гамаша, слушал, настроив уши-антенны на голос хозяина.
– Стоял май тысяча девятьсот тридцать шестого года, – сказал Гамаш. – Вы знаете, почему она отправилась в Ораторий Святого Иосифа?
– К брату Андре? – спросила Мирна. – Он был еще жив?
– Едва жив. Ему исполнилось девяносто, и он тяжело болел. Однако продолжал принимать паломников. К нему приезжали со всего света. Вы бывали в Оратории?
– Да, – ответила Мирна.
Ораторий являл собой величественное зрелище: огромный купол, освещаемый по ночам и видимый практически из любой точки Монреаля. Архитекторы создали длинный и широкий пешеходный бульвар от улицы до самого входа. Но церковь стояла на склоне горы. И чтобы попасть в нее, нужно было подняться по лестнице, преодолеть множество ступеней. Девяносто девять.
А внутри? К стенам от пола до потолка были прикреплены костыли и трости. Их оставляли здесь, потому что нужда в них отпадала.
Тысячи немощных и больных паломников поднимались по этим ступеням, чтобы увидеть крохотного старика. И брат Андре исцелял их.
Ему перевалило за девяносто, и он прощался с жизнью, когда Мари-Ариетт Уэлле совершила свое паломничество. Его бы поняли, если бы он предпочел сохранять те малые силы, что у него еще оставались. Но маленький волшебник в простой черной одежде продолжал исцелять других, хотя и слабел с каждым днем.
Мари-Ариетт Уэлле одна отправилась в далекое путешествие со своей маленькой фермы, чтобы просить святого о чуде.
Гамаш рассказывал, не заглядывая в свои записи. То, что произошло потом, забыть было невозможно.
– Ораторий Святого Иосифа в те дни выглядел не так, как сегодня. Наверху стояла церковь, к которой вела длинная лестница, но купол еще не достроили. Теперь там полно туристов, однако в те дни туда приходили только паломники. Больные, умирающие, искалеченные, отчаянно нуждающиеся в помощи. Мари-Ариетт присоединилась к ним.
Он помолчал, глубоко вздохнул. Мирна перевела взгляд с умирающего огня в камине на Гамаша. Она почти наверняка знала, что последует дальше.
– У ворот, в начале длинного пешеходного бульвара, она опустилась на колени и прочла молитву «Аве Мария» в первый раз, – сказал Гамаш.
Голос его звучал тихо и тепло, но нейтрально. Не стоило нагружать эти слова собственными чувствами.
Его слова рождали образы. И он, и Мирна видели молодую женщину. Молодую по их представлениям. В возрасте по понятиям того времени.
Двадцатишестилетняя Мари-Ариетт опустилась на колени.
«Радуйся, Мария, благодати полная! Господь с Тобою, – молилась она. – Благословенна Ты между женами, и благословен плод чрева Твоего Иисус».
Знакомые слова молитвы воспаряли к чердаку.
– Всю ночь она на коленях поднималась по лестнице и на каждой ступеньке произносила «Аве Мария», – сказал Гамаш. – Внизу Мари-Ариетт двигалась быстро. Но когда она поднялась наверх, с ее коленей сочилась кровь, пятнавшая ее лучшее платье.