Модест Петрович Мусоргский (1839–1881) – русский композитор, автор опер «Борис Годунов» (1869) и «Хованщина» (1872); входил в состав «Могучей кучки». Николай Андреевич Римский-Корсаков (1844–1908) – русский композитор, педагог, дирижер, автор многочисленных опер и других музыкальных произведений, в том числе непосредственно или ассоциативно связанных с «Москвой – Петушками»: опер «Садко» (1893–1896), «Моцарт и Сальери» (1897), «Сказка о царе Салтане» (1899–1900), сюиты «Шехерезада» (1888).
Будучи другом Мусоргского (они познакомились в доме у Балакирева в 1861 г., а в 1871–1872 гг. даже жили в Петербурге в одной квартире), Римский-Корсаков пытался оказать на него положительное влияние и заставить Мусоргского, человека импульсивного, неуравновешенного и склонного к выпивке и душевной депрессии, оставить пагубные привычки и заниматься исключительно творчеством, однако увещевания Римского-Корсакова действия не возымели, и жизнь Мусоргского безвременно оборвалась. В воспоминаниях Римского-Корсакова «Летопись моей музыкальной жизни» несколько страниц посвящено жизни Мусоргского в середине 1870-х гг.:
«К этому времени относится начало его [Мусоргского] засиживания в „Малом Ярославце“ и других ресторанах до самого утра над коньяком в одиночку или в компании вновь приобретенных приятелей… <…> Со времени постановки „Бориса“ [оперы „Борис Годунов“ в 1874 г.] началось постепенное падение его высокоталантливого автора. <…>…Поклонение приятелей-собутыльников и других, восхищавшихся его исполнительским талантом и не отличавших действительный проблеск от удачно выкинутой шутки, раздражали его тщеславие. Буфетчик трактира знал чуть не наизусть его „Бориса“ и „Хованщину“ и почитал его талант, в театре же ему изменили, не переставая быть любезными для виду, а Русское музыкальное общество его не признавало. Прежние товарищи: Бородин, Кюи и я, – любя его по-прежнему и восхищаясь тем, что хорошо, ко многому отнеслись критически. Печать <…> бранила его. Вот при таком-то положении вещей страсть к коньяку и заполуночным сидениям в трактире развивалась у него все более и более. Для новых его приятелей „проконьячиться“ было нипочем, его же нервной до болезненности натуре это было сущим ядом» (Мусоргский в воспоминаниях современников. М., 1989).
Попутно замечу, что у Римского-Корсакова были ярко выраженные педагогические наклонности: он был профессором Петербургской консерватории и директором Бесплатной музыкальной школы, среди его учеников были Игорь Стравинский, Сергей Прокофьев, Александр Глазунов, Борис Асафьев и др., – и этим наклонностям вполне соответствует, что Мусоргскому «Николай Римский-Корсаков с цилиндром на отлете похмелиться не дает». Кстати, в балакиревском кружке Мусоргский носил прозвище Юмор, а Римский-Корсаков – Искренность (Кунин И. Римский-Корсаков. М., 1964).
Свидетельства того, что Мусоргский в конце жизни много пил, есть и у других его современников, дух и буква которых служат источником откровений Черноусого, помещенных в комментируемой главе:
«В то время славился известный ресторан „Малый Ярославец“, где сообщались часто знаменитые в то время люди. <…> Я не хочу омрачать память дорогих мне людей, но не могу скрыть той грустной мысли, что увлечение вином, что тот незаметный в то время яд пагубно влиял на здоровье и деятельность наших крупных, выдающихся талантов. Позднее, помню, когда наш кружок – Валуевы, Врубель, Родичев и я, возвращаясь из театра, собирался в уютной столовой Юдиных. <…> Неожиданно к нам приходил Мусоргский <…> В халате, в туфлях, запахивая рукой полы, он приветливо нам улыбался, подходил к буфету, открывал, видимо, знакомую ему дверцу и, достав графинчик с коньяком, наливал себе рюмку, выпивал ее и, недолго посидев с нами, тихонько уходил. У него уже была потребность и ночью поддерживать отраву алкоголем. В то время он был очень похож на портрет, написанный Репиным. Вскоре он заболел и умер в белой горячке» (Н. Бруни. «Несколько слов о Мусоргском»; цит. по: Мусоргский в воспоминаниях современников. С. 174–175).
«О, сколько раз, возвращаясь из-за границы, Владимир Васильевич [Стасов] едва мог отыскать [Мусоргского] где-нибудь в подвальном помещении, чуть не в рубище… До двух часов ночи просиживал Мусоргский с какими-то темными личностями, а иногда и до бела дня» (И. Репин. «Воспоминания о Стасове»; цит. по: Мусоргский в воспоминаниях современников. С. 168).
Взаимоотношения Римского-Корсакова и Мусоргского аналогичны паре Гёте – Шиллер, столь важной для «Москвы – Петушков». После распада «Могучей кучки» в 1874 г. «одновременно разошлись пути Римского-Корсакова и Мусоргского, самых друг другу нужных именно потому, что друг на друга не похожих. Разошлись врозь „Глинка эстетики“ (то есть художественности), как еще недавно называл Модест Корсакова, и автор „Годунова“ – могучий выразитель неприкрашенной натуры. Разошлись упорный труд и вулканический порыв, логика ясной мысли и тот творческий беспорядок, который старше всякой логики» (И. Кунин. «Римский-Корсаков»).
После скоропостижной кончины Мусоргского (он умер в Николаевском солдатском госпитале в Петербурге в страшной бедности) Римский-Корсаков посчитал своим долгом завершить не оконченные самим Мусоргским произведения:
«Редакторской обработке Р.[имского]-К.[орсакова] подверглось почти все творч. наследие Мусоргского: он завершил, отредактировал и оркестровал „Хованщину“ (1881–83), осуществил свою ред. и инструментовку „Бориса Годунова“ (1895–96, дополнил в 1906). <…> Эта огромная работа, способствовавшая пропаганде творчества Мусоргского, не лишена вместе с тем внутр. противоречивости, т. к. сделанные Р.-К. редакции несут глубокий отпечаток его композиторской личности, эстетич. воззрений и вкусов. В результате характерные особенности стиля Мусоргского (прежде всего интонационные, ладовые, гармонические) подверглись существ. изменениям» (Музыкальная энциклопедия: В 6 т. М., 1978. Т. 4. С. 643).
Источниками описания внешности обоих композиторов в рассказе Черноусого (помимо текста Бруни о Мусоргском) являются два широко известных портрета: портрет Мусоргского работы Репина (1881), где композитор изображен в домашнем халате, с растрепанными волосами и бородой, с припухшими глазами, и портрет Римского-Корсакова работы Валентина Серова (1897), на котором композитор изображен за рабочим столом во фраке, с накрахмаленным воротничком.
Что касается комментируемой сцены пробуждения в канаве Мусоргского, разбуженного Римским-Корсаковым, то она отнюдь не «чистая фантазия», как полагает Ю. Левин (Левин Ю. Комментарий к поэме «Москва – Петушки»… С. 60), но, безусловно, – через «иди умойся» – навеяна следующим фрагментом из популярной биографической литературы, где, правда, Мусоргскому командует не Римский-Корсаков, а Стасов:
«В декабре 1871 года <…> поздней ночью Корсаков возвращался домой. Мусоргский, с которым они эту осень и зиму жили вместе, обычно уже спал, богатырски раскидав по столу и стульям партитурные листы „Бориса Годунова“. А ранним утром, случалось, появлялся Стасов, поднимал с постелей заспавшихся, наполнял комнату зычным голосом и веселой суетой. „Одеваться! Умываться!“ – гремел Стасов» (Кунин. И. Римский-Корсаков. С. 56).
Впрочем, и сам Римский-Корсаков также пытался пробудить Мусоргского: так, в октябре 1875 г., в связи с ухудшением морального и физического состояния Мусоргского, он в отчаянии писал Стасову: «Неужели воспоминание о былом не пробудит сурковую спячку; хотя бы по мозговой оболочке (кого следует) [то есть Мусоргского] скользнула живая мысль да проняла до пяток (кого следует) [опять же Мусоргского]!» (Там же. С. 65).