Он думает об этом, когда Калеб внезапно спрашивает его:
— У вас есть кто-нибудь? — И добавляет, смеясь: — Почему вы так на меня смотрите?
— Простите, — отвечает он в смятении, улыбаясь в ответ. — Нет, никого. Просто у меня только что был похожий разговор с одним другом.
— И что он сказал?
— Он сказал… — начинает он, но останавливается, смущенный и сбитый с толку этим внезапным изменением темы, тона. — Ничего.
Калеб улыбается, как будто живо представил себе эту беседу, но не настаивает. Он думает тем временем, как превратит этот вечер в историю, как расскажет ее Виллему, особенно последний обмен репликами. «Ты прав, Виллем», — скажет он. И если Виллем снова заведет тот разговор, он не будет сопротивляться, не станет на этот раз уклоняться от его вопросов.
Он расплачивается, и они выходят наружу, где идет дождь, не слишком сильно, но упорно, так что такси поблизости нет, а улица блестит как лакрица.
— Меня ждет машина, — говорит Калеб. — Подвезти вас?
— Если не трудно.
— Ничуть.
К тому времени, как машина подъезжает к Грин-стрит, на улице льет такой ливень, что ничего уже нельзя разглядеть из окон, только цвета, мазки желтых и красных огней, город низведен до автомобильных гудков, гулкого хлеста дождя по крыше машины, такого громкого, что они почти не слышат друг друга. Машина останавливается, и он уже собирается выйти, но Калеб велит ему подождать, у него есть с собой зонт, он проводит его до дверей. Прежде чем он успевает возразить, Калеб выскакивает, раскрывает зонт, и они вдвоем спешат под зонтом к подъезду, и вот дверь захлопывается за ними, оставляя их в темном вестибюле.
— Ну и катакомбы, — сухо замечает Калеб, бросая взгляд на голую лампочку, свисающую с потолка.
— Но им не откажешь в некотором шике — стиль «гибель империи», — смеется он, и Калеб тоже улыбается.
— В «Розен Притчард» знают, что вы живете в таком месте? — И, прежде чем он успевает ответить, Калеб наклоняется и целует его, очень крепко, прижав его голову к двери, а сам он оказывается в клетке из Калебовых рук.
В этот момент он отключается, все вокруг перестает существовать, весь мир, он сам. Прошло много-много времени с тех пор, как кто-то его целовал, и он помнит ощущение беспомощности, которое испытывал каждый раз, и как брат Лука говорил ему, открой рот, расслабься, ничего не делай, и теперь — в силу привычки и памяти, от невозможности поступить иначе — он именно так все и делает, ждет, когда это кончится, считает секунды, старается дышать через нос.
Наконец Калеб отступает назад и смотрит на него, и через несколько мгновений он отвечает на его взгляд. И тогда Калеб делает это снова, на сей раз держа его лицо в руках, и он ощущает то же, что всегда ощущал ребенком, когда его целовали, что его тело — не его, что каждое его движение предопределено, рефлекс за рефлексом, и он может только ничего не делать, только предоставить событиям идти своим чередом.
Калеб снова останавливается и отступает назад, глядя на него и поднимая брови, с тем же выражением, что тогда у Родса, ожидая какого-то ответа.
— Я думал, вы ищете юриста, — говорит он наконец, и звучит это так по-идиотски, что лицо его обдает жаром.
Но Калеб не смеется.
— Нет, — говорит он.
Снова наступает долгое молчание, и Калеб говорит:
— Ты не пригласишь меня к себе?
— Не знаю, — отвечает он, и вдруг ему отчаянно не хватает Виллема, хотя Виллему и не случалось помогать ему в подобного рода затруднениях, да и вряд ли он посчитал бы это затруднением, если на то пошло. Он привык быть осмотрительным и сдержанным, и пускай осмотрительность и осторожность не дают ему выделиться среди толпы, казаться интересным, интригующим, блестящим, но до сих пор эти качества защищали его, они сделали его взрослую жизнь свободной от грязи и мерзости. Однако иногда он думает: а вдруг этот кокон защищает его и от какой-то важной части того, что значит быть человеком; а вдруг он готов быть с кем-то. Может прошло достаточно времени, и теперь все будет иначе. Может, он ошибается, а Виллем прав, и этот путь не заказан ему навсегда. Может, он не так безобразен, как ему кажется. Может, он на это способен. Может, ему не причинят боли. Калеб кажется ему в этот момент джинном, воплотившимся из его худших кошмаров и самых смелых надежд, вброшенным в его жизнь для испытания. С одной стороны — весь его опыт, закономерности его существования, монотонные и знакомые, как звук капающей из крана воды; он одинок, но зато в безопасности, он защищен от всего, что может ранить. С другой стороны — волны, бури, водовороты, возбуждение: ничто не поддается контролю, все несет в себе ужас и восторг; там все, чего он избегал всю свою взрослую жизнь и без чего эта жизнь остается обескровленной и обесцвеченной. Внутри него зверек колеблется, приседает на задних лапах, трогает воздух передними, словно в поисках ответа.
Не делай этого, не обманывай себя, что бы ты ни говорил себе, ты знаешь, кто ты, говорит один голос.
Это твой шанс, говорит другой. Ты одинок. Надо попытаться. Он привык не слушаться этого голоса.
Больше такого случая не будет, добавляет голос, и это останавливает его.
Это плохо кончится, говорит первый голос, а потом оба голоса замолкают и ждут, что он решит.
Он не знает, что делать; он не знает, что будет. Придется это выяснить. Все, чему он научился в жизни, велит ему бежать; все, чего он желал, велит остаться. Ну, смелее, говорит он себе. Раз в жизни будь смелым.
И он смотрит в глаза Калебу:
— Пойдем.
И хотя он уже боится, но идет по узкому коридору к лифту как ни в чем не бывало, он слышит, как его нога волочится по цементу, слышит звук шагов Калеба, и как дождь хлещет по пожарной лестнице, и как бьется его собственное растревоженное сердце.
Год назад он возглавил команду адвокатов, которым поручили защищать гигантскую фармацевтическую компанию «Малграв и Баскетт»; там группа акционеров судилась с советом директоров, обвиняя их в злоупотреблении полномочиями, некомпетентности и пренебрежении фидуциарными обязанностями.
— Ишь ты, — саркастически сказал Люсьен. — С чего бы это?
Он вздохнул, сказал: «Ну да». Все знали, что «Малграв и Баскетт» — это катастрофа. За последние несколько лет, до того, как они обратились в «Розен Притчард», «Малграв и Баскетт» оказались вовлечены в два изобличительных процесса (один бывший сотрудник утверждал, что некий производственный цех опасно обветшал, второй — что другой цех выпускает загрязненную продукцию); получали повестки в суд в связи с расследованием сложной схемы откатов, в которой участвовала сеть домов престарелых; обвинялись в незаконном навязывании одного из своих самых популярных препаратов пациентам с болезнью Альцгеймера, при том что он был одобрен только для лечения шизофрении.