Назавтра в суд придут и Малкольм, и Джей-Би, они оба прилетают утром. А Виллем должен был прилететь, но не сможет; он позвонил на прошлой неделе и сказал, что съемки затягиваются и он вернется домой восемнадцатого, а не четырнадцатого. Он понимает, что с этим ничего нельзя сделать, но скорбь по отсутствующему Виллему жжет его изнутри: такой праздник без Виллема — не праздник. «Позвони мне в ту же секунду, как все пройдет, — сказал Виллем. — Просто ужасно, что я не смогу приехать».
А вот Энди он пригласил в ходе одной из полуночных бесед, которые доставляли ему все больше удовольствия. Эти беседы строились вокруг повседневных тем, успокаивающих тем, нормальных тем: нового кандидата на пост судьи Верховного суда; последнего законопроекта в сфере здравоохранения (он одобрял, Энди нет); биографии Розалинд Франклин, которую они оба прочли (ему понравилось, Энди нет); квартиры, в которой Энди и Джейн делали ремонт. Он радовался новизне ощущений: Энди с искренним возмущением говорил: «Ну, Джуд, ты совсем, что ли, спятил?» — те самые слова, которые он так часто слышал от него в связи с порезами, с его убогими перевязочными навыками, — про его мнения о фильмах, о мэре, о книгах, даже об оттенках малярной краски. Когда он усвоил, что Энди не использует эти беседы как повод его укорять или поучать, он расслабился и даже узнал кое-что новое про самого Энди: Энди рассказывал про своего брата-близнеца Беккета, который тоже врач, кардиохирург, живет в Сан-Франциско с бойфрендом, которого Энди терпеть не может и надеется уговорить Беккета его бросить; про то, как родители Джейн собрались подарить им свой дом на Шелтер-Айленде; как в старших классах Энди играл в школьной команде в американский футбол и его родителям было слегка не по себе от демонстративной американскости этого занятия; как на третьем курсе он уехал за границу, жил в Сиене, завел себе девушку из Лукки и потолстел на двадцать фунтов. Не то чтобы они никогда не обсуждали личную жизнь Энди — в какой-то мере это происходило во время каждого приема, — но по телефону он рассказывал больше, и можно было притвориться, что Энди только его друг, а не его врач, хотя этой иллюзии противоречила сама причина звонков.
— Приходить, конечно, совершенно не обязательно, — торопливо добавил он, когда пригласил Энди на слушание.
— Я с удовольствием приду, — ответил Энди. — Я все ждал, когда ты меня уже позовешь.
Ему стало стыдно.
— Ну, я не знал, захочешь ли ты провести лишний день со своим психованным пациентом, который и так тебе портит жизнь, — сказал он.
— Ты не только мой психованный пациент, Джуд, — сказал Энди. — Ты еще и мой психованный друг. По крайней мере, я надеюсь, что это так.
Он улыбнулся в телефон.
— Конечно, это так, — сказал он. — Я горжусь званием твоего психованного друга.
Так что Энди тоже придет; он в тот же день полетит обратно, но Малкольм и Джей-Би останутся ночевать, а в субботу они все вместе вернутся в Нью-Йорк.
По приезде он удивился, а потом умилился тому, как тщательно Гарольд и Джулия убрали дом и как гордились проделанной работой. «Смотри!» — говорили они наперебой, торжествующе тыкая в какую-нибудь поверхность — стол, стул, угол, пол, — которая обычно была завалена кучей книг или журналов, но теперь сияла первозданной пустотой. Везде были цветы — зимние цветы, букеты декоративной капусты, кизил с белыми почками, издающий сладковатый, слегка фекальный аромат, — а книги в шкафах были расставлены по линейке, и даже боковую спинку дивана починили.
— И ты вот на это взгляни, Джуд, — сказала Джулия, взяв его под руку и подведя к блюду с селадоновой глазурью на столике в прихожей, которое было разбито, сколько он их знал, и отколотые черепки лежали в нем, зарастая пушистой пылью. Но теперь оно было склеено, помыто и начищено.
— Ух ты, — говорил он на каждое демонстрируемое достижение, улыбаясь идиотской улыбкой, упиваясь их радостью. Ему было все равно — всегда было все равно, — чисто у них дома или нет; они могли жить в окружении ионических колонн из старых номеров «Нью-Йорк таймс» и расхаживать по выводкам упитанных крыс, которые пищали бы под ногами, — он бы глазом не моргнул; но им казалось, будто ему не все равно, они принимали его неустанное, педантическое стремление к чистоте как упрек, как он ни старался — а он правда старался — заверить их, что это не так. Он наводил теперь чистоту, чтобы остановить себя, отвлечься от других занятий, но в университетские годы он убирал у других, чтобы выразить благодарность: он это умел, он всегда этим занимался, ему давали так много, а он так мало отдавал взамен. Джей-Би, который радостно зарастал грязью в любом обиталище, ничего не замечал. Малкольм, выросший в доме с прислугой, всегда замечал и всегда благодарил. Одному Виллему это не нравилось. «Джуд, прекрати, — сказал он однажды, схватив его за руку, в которой он держал только что подобранные с пола грязные рубашки Джей-Би, — ты к нам горничной не нанимался». Но он не мог прекратить — ни тогда, ни теперь.
Когда поверхности столов протерты окончательно, на часах почти полпятого, и он ковыляет в свою комнату, пишет Виллему, чтобы тот не звонил, и проваливается в короткий, отчаянный сон. Проснувшись, он застилает постель, принимает душ, одевается и идет на кухню, где у стола стоит Гарольд и с кружкой кофе в руке читает газету.
— О, — говорит Гарольд, глядя на него, — а вот и наш красавец.
Он машинально мотает головой, но нельзя отрицать, что он купил новый галстук, сходил накануне в парикмахерскую и ощущает себя если и не красавцем, то по крайней мере человеком опрятным и приличным, а к этому он стремится всегда. Ему редко приходится видеть Гарольда при параде, но на этот раз и Гарольд тоже в костюме, и он вдруг смущается от торжественности происходящего. Гарольд улыбается ему.
— Ты вчера явно не бездельничал. Поспать-то вообще удалось?
Он улыбается в ответ:
— Вполне.
— Джулия еще не готова, — говорит Гарольд, — а у меня есть для тебя подарок.
— Для меня?
— Да. — Гарольд берет со стола маленькую кожаную коробочку размером примерно с бейсбольный мяч и протягивает ему. Он открывает ее; внутри часы Гарольда с круглым белым циферблатом и строгими, прямолинейными цифрами. Ремешок на них новый, из черной крокодиловой кожи.
— Отец подарил мне их на тридцатилетие, — объясняет Гарольд, потому что он пока ничего не сказал. — Это были его часы. А тебе все еще тридцать, так что я по крайней мере не нарушил симметрию. — Гарольд вынимает коробочку у него из рук, вынимает часы и переворачивает их, чтобы показать ему инициалы, выгравированные на крышке корпуса: SS/HS/JSF.
— Сол Стайн, — говорит Гарольд, — это мой отец. Потом HS, это я, и JSF, это ты. — И Гарольд снова кладет часы ему в руку.
Он проводит большим пальцем по инициалам.
— Я не могу принять такой подарок, Гарольд, — говорит он наконец.
— А куда ты денешься? Это твои часы, Джуд. Я себе уже купил новые, так что отдавать тебе их некуда.