В январе прошлого года, когда он наконец вышел из ступора, окончательность отсутствия Виллема по-настоящему его догнала. Тогда-то он и понял, что его дела плохи. Он очень смутно помнит все предыдущие месяцы; очень смутно помнит тот самый день. Он помнит, что сделал салат с пастой, порвал листья базилика над миской, взглянул на часы и подумал, куда это они запропастились. Но не обеспокоился: Виллем любил возвращаться по проселочным дорогам, Малкольм любил фотографировать, так что они могли где-то остановиться, могли не отследить время.
Он позвонил Джей-Би, выслушал его жалобы на Фредрика, нарезал дыню на десерт. К этому времени они уже серьезно задерживались, и он позвонил Виллему, но в трубке были только гудки. Да куда ж они делись, раздраженно подумал он.
А потом прошло еще время. Он шагал туда-сюда по кухне. Он позвонил Малкольму, Софи — нет ответа. Он снова позвонил Виллему. Он позвонил Джей-Би: они ему не звонили? Он ничего не слыхал? Джей-Би не слыхал.
— Да не парься, Джуди, — сказал он. — Наверняка за мороженым заехали или что-нибудь такое. Или решили сбежать.
— Ха, — сказал он, уже понимая, что что-то не так. — Ладно. Позвоню тебе попозже, Джей-Би.
И как только он положил телефон, зазвенел дверной звонок, и он в ужасе замер, потому что никто еще ни разу не звонил им в дверь. Дом было трудно найти, его нужно было искать, а от главной дороги приходилось идти вверх — и это был долгий путь, — если никто не открывал подъездные ворота, а он не слышал, чтобы у ворот кто-нибудь звонил. О господи, подумал он. О нет. Нет. Но звонок раздался снова, и он обнаружил, что идет к двери, и, открывая ее, отметил не столько выражение лиц полицейских, сколько то, что они снимали фуражки, и тут он все понял.
После этого он потерял счет дням. Он приходил в себя проблесками и видел те же лица — Гарольда, Джей-Би, Ричарда, Энди, Джулии, — что и после попытки самоубийства: те же люди, те же слезы. Они плакали тогда и плакали сейчас, и время от времени он запутывался, думал, что минувшее десятилетие — годы жизни с Виллемом, ампутация — могло быть все-таки сном, что он до сих пор в психиатрическом отделении. Он помнит, что в эти дни он постепенно узнавал разные подробности, но не помнит, как он их узнавал, потому что не помнит ни одного разговора. Но, наверное, разговоры были. Он узнал, что это он опознавал тело Виллема, но ему не позволили увидеть лицо — Виллема выбросило из машины, и он врезался головой в вяз, который рос в тридцати футах от дороги, на другой ее стороне; этот удар уничтожил его лицо, переломал все лицевые кости. Поэтому он опознавал его по родимому пятну на левой икре, по родинке на правом плече. Он узнал, что тело Софи было раздроблено — он помнил, как кто-то сказал «стерто в порошок» — и что у Малкольма была диагностирована смерть мозга и он четыре дня прожил на искусственной вентиляции легких, а потом его родители запустили процедуру донорства органов. Он узнал, что все они были пристегнуты; что у прокатного автомобиля — этого дурацкого, блядского прокатного автомобиля — были неисправны подушки безопасности; что водитель грузовика, принадлежавшего пивоваренной компании, был смертельно пьян и проехал на красный свет.
Он почти все время был накачан лекарствами. Так было, когда он ходил на поминальную службу по Софи, которую он не помнил вообще, ни одной детали; так было, когда он ходил на службу по Малкольму. Там он запомнил, что мистер Ирвин схватил его, потряс за плечи, а потом прижал так крепко, что чуть не задушил, и так рыдал, уткнувшись в него, пока кто-то — должно быть, Гарольд — не сказал что-то, и его отпустили.
Он знал, что была какая-то служба и по Виллему, очень скромная; он знал, что Виллема кремировали. Но он не помнит о ней ничего. Он не знает, кто ее организовал. Он даже не уверен, что был на ней, а спрашивать боится. Он помнит, что в какой-то момент Гарольд сказал ему — ничего страшного, если он не будет произносить надгробную речь, что он может устроить что-то в память о Виллеме позже, когда будет к этому готов. Он помнит, что кивнул, помнит, что подумал: но я же никогда не буду готов.
В какой-то момент он вернулся на работу; наверное, в конце сентября. К этому моменту он знал, что произошло. Правда знал. Но еще пытался не знать, и тогда это еще давалось сравнительно легко. Он не читал газет, не смотрел новостей. Через две недели после гибели Виллема они с Гарольдом шли по улице, и по пути им попался газетный киоск, и вот перед ним возник журнал с лицом Виллема и двумя датами, и он понял, что первая дата — это год рождения Виллема, а вторая — год его смерти. Он стоял, уставившись на журнал, и Гарольд потянул его за рукав.
— Пойдем, Джуд, — сказал он ласково, — не смотри. Пойдем со мной.
И он послушался.
Перед тем как вернуться в офис, он проинструктировал Санджая:
— Я не хочу никаких соболезнований. Не хочу никаких намеков на то, что случилось. Я хочу, чтобы никто никогда не упоминал его имени.
— Хорошо, Джуд, — тихо сказал Санджай, и вид у него был испуганный. — Я понял.
И они подчинились. Никто не соболезновал. Никто не произносил имени Виллема. А теперь ему хочется, чтобы имя произнесли. Он сам на это не способен. Но ему хотелось бы, чтобы кто-то смог. Иногда на улице он слышит что-то похожее на его имя: «Уильям!» — мать зовет сына, — и он жадно оборачивается на ее голос.
В первые месяцы у него были дела, которые не давали ему простаивать, наполняли дни гневом, а гнев, в свою очередь, поддерживал костяк этих дней. Он судился с производителем автомобиля, с производителем ремней безопасности, с производителем предохранительных подушек, с компанией по аренде автомобилей. Он судился с водителем грузовика, с компанией, на которую тот работал. У водителя, сообщил ему адвокат ответчика, больной ребенок; иск погубит их семью. Но ему было наплевать. Когда-то он задумался бы, но не теперь. Он был зол и безжалостен. Пусть он будет уничтожен, думал он. Пусть разорится. Пусть почувствует то, что чувствую я. Пусть потеряет все, то единственное, что важно. Он хотел выжать их всех, все компании, всех работников этих компаний, до последнего доллара. Он хотел, чтобы у них не осталось надежды. Он хотел, чтобы они были опустошены. Он хотел, чтобы они жили в мерзости запустения. Он хотел, чтобы они потерялись в собственной жизни.
Иск к ним, к каждому из них, был подан на сумму, которую Виллем заработал бы, проживи он нормальную человеческую жизнь, и это была абсурдная цифра, невероятная цифра, и, видя ее, он каждый раз приходил в отчаяние — не из-за самой цифры, а из-за тех лет, которые за ней стояли.
Они готовы заключить соглашение и выплатить убытки, сообщил его адвокат, эксперт по деликтному праву по имени Тодд, известный своей агрессивностью и беспринципностью, с которым он был знаком по редакции юридического журнала; выплаты будут щедрые.
Щедрые, не щедрые — это его не интересовало. Его интересовали только страдания, которые эти выплаты им принесут.
— Сотри их в порошок, — велел он Тодду хриплым от ненависти голосом, и Тодд вздрогнул.
— Хорошо, Джуд, — сказал он. — Не беспокойся.