«Ты пытаешься верить в чудо, Виллем», — говорит ему Идрисс, как будто читает его мысли, а он и вправду их читает. Но, с другой стороны, думает он, разве его жизнь, разве жизнь Джуда — не чудо? Он должен был жить в Вайоминге и работать на ферме. Джуд должен был оказаться… где? В тюрьме, в больнице, в могиле, где-то еще похуже. Но этого не случилось. Разве не чудо, что ничем, в сущности, не примечательный человек зарабатывает миллионы, изображая других людей, что он летает из города в город и все только и делают, что исполняют каждое его желание, что в этих воображаемых мирах с ним обращаются как с сувереном маленькой коррумпированной страны? А не чудо разве усыновление в тридцать лет, когда находятся люди, любящие тебя так, что хотят назвать сыном? Разве не чудо пережить то, что пережить нельзя? А разве не чудо дружба — вот так найти человека, с которым огромный одинокий мир становится не таким одиноким? А этот дом, эта красота и комфорт — разве это не чудо? И кто сказал, что нельзя верить в еще одно, надеяться, что вопреки разуму, биологии, времени, истории случится исключение из правил и болезнь Джуда не будет развиваться так, как у других людей с его диагнозом; после всего, что он преодолел, почему бы не преодолеть еще и это?
Он сидит у бассейна, разговаривает с Гарольдом и Джулией, когда вдруг его настигает эта странная пустота внутри, это случается, даже когда они с Джудом находятся в одном доме: он скучает о нем, испытывает острое желание его увидеть. И хотя он никогда не скажет ему этого, в чем-то Джуд напоминает ему Хемминга — в ощущении, легком, как касание крыла, что любимые им люди более недолговечны, чем остальные, они даны ему ненадолго и скоро их заберут. «Не уходи, — говорил он Хеммингу по телефону, когда тот умирал. — Не оставляй меня, Хемминг». Хотя медсестры, державшие трубку у уха Хемминга за тысячи миль от него, велели ему говорить обратное: что он может уйти, что Виллем его отпускает. Но он не мог.
Как он не мог отпустить Джуда тогда в больнице; Джуд был настолько одурманен лекарствами, что глаза его двигались туда-сюда со скоростью, пугавшей Виллема больше, чем все остальное.
— Отпусти меня, Виллем, — умолял он, — отпусти меня.
— Не могу, Джуд. Не могу.
Он мотает головой, отгоняя это воспоминание. «Пойду посмотрю, как он там», — говорит Виллем Гарольду и Джулии, но в этот момент раздвигаются стеклянные двери, они все трое поднимают голову и видят Джуда, несущего поднос с напитками, и все трое встают, чтобы ему помочь. Но на мгновение, перед тем как пойти — им вверх по склону холма, а Джуду вниз, — все застывают, и это напоминает ему съемочную площадку, где можно переиграть любую сцену, исправить любую ошибку, переснять любую печаль. В этот момент они втроем находятся на одном крае кадра, а Джуд на другом, но они улыбаются друг другу, и мир, кажется, не сулит им ничего, кроме радости.
В последний раз он ходил самостоятельно — не пробирался по стеночке из комнаты в комнату, не шаркал по коридорам «Розен Притчард», не ковылял от лифта до гаража, чтобы со стоном облегчения усесться в машину, а по-настоящему ходил — на Рождество, когда они ездили в отпуск. Ему было сорок шесть. Они поехали в Бутан и, как он потом поймет, сделали прекрасный выбор, потому что в последний раз ему довелось подолгу ходить (хотя тогда он, конечно, этого не знал) в стране, где все ходили пешком. Все, кого они там встречали, — в том числе и Карма, их старая знакомая, которая теперь была министром лесного хозяйства, — измеряли ходьбу не километрами, а часами.
— Да-да, — говорила Карма, — когда мой отец был маленьким, он по выходным навещал тетку, которая жила в четырех часах ходьбы от него. Четыре часа туда — четыре часа обратно.
Поначалу их с Виллемом это изумляло, но потом они и сами поняли: пейзажи здесь настолько красивые — череда крутых, заросших лесом парабол, а над ними голубая и ясная полоса неба, — что, когда идешь пешком, и время, наверное, проходит куда быстрее и приятнее, чем где-нибудь еще.
В поездке он себя чувствовал не лучшим образом, но хотя бы мог двигаться. До нее он слабел с каждым месяцем, впрочем, чем именно вызвана эта слабость, понять было нельзя, да и не похоже было, что это признак каких-то более серьезных проблем со здоровьем. Он просто стал быстрее терять силы, теперь все у него не саднило, а ныло — он засыпал под непрерывное глухое биение боли и под него же просыпался. Разница, объяснял он Энди, как между грозами, которые случаются пару раз в месяц, и мелкими, но постоянными дождями, которые идут месяц подряд без перерыва — серый, действующий на нервы дискомфорт. В октябре он не смог ни дня обойтись без инвалидного кресла, так часто он им еще ни разу не пользовался. В ноябре у него хоть и хватило сил приехать на День благодарения к Гарольду и Джулии, но на сам обед сил уже не осталось, так было больно, и поэтому он весь вечер пролежал в спальне, стараясь не шевелиться, отмечая краем сознания, что Гарольд, Виллем и Джулия время от времени заходят проверить, как он, что он извиняется за испорченный праздник, что из столовой доносятся обрывки приглушенной беседы — слышны голоса их троих, Лоренса с Джиллиан, Джеймса и Кэри. После этого Виллем хотел было отменить поездку, но он на ней настоял и был рад, что настоял, — было что-то живительное в красоте пейзажей, в ясности и тишине гор, в том, чтобы видеть Виллема в окружении ручьев и деревьев, где ему, кажется, самое место.
Хорошие вышли каникулы, но уезжал он тоже без сожаления. Ему, в общем-то, удалось уговорить Виллема на эту поездку только потому, что его друг Илайджа, который теперь руководил клиентским хедж-фондом, тоже улетал на каникулы в Непал вместе со всей своей семьей и им удалось слетать туда и обратно на его самолете. Он боялся, что Илайдже захочется поговорить, но все обошлось, и он с облегчением проспал почти всю дорогу до дома, спина и ноги горели от боли.
Они вернулись на Грин-стрит, и на следующий день он не смог встать с кровати. Боль была такой, будто все его тело превратилось в один оголенный нерв, поистершийся с обоих концов; ему казалось, что, упади на него капля воды, он весь зашипит и заискрит. Никогда раньше он так не уставал, никогда не болел так, что даже сесть не мог, и хотя в присутствии Виллема он изо всех сил старался этого не показывать, все равно видел, как тот встревожен — пришлось даже его упрашивать, чтоб не звонил Энди.
— Ну ладно, — неохотно согласился Виллем, — но если завтра тебе не станет лучше, я ему позвоню.
Он кивнул, и Виллем вздохнул.
— Черт, Джуд, — сказал он. — Так и знал, не надо нам было никуда ездить.
Но на следующий день ему стало получше — по крайней мере, он сумел наконец встать с кровати. Ходить он не мог, весь день ему казалось, будто его спину, ноги и ступни дырявят железными кольями, но он заставлял себя улыбаться, разговаривать, двигаться, хотя стоило Виллему отвернуться или выйти из комнаты, он чувствовал, как лицо у него опадает от изнеможения.
Так вот оно все и продолжалось, и оба они постепенно с этим свыклись — теперь он ни дня не мог обойтись без кресла, но все равно каждый день старался ходить сколько сможет, даже если мог всего-то дойти до ванной, и силы он старался беречь. Перед тем как начать готовить, он раскладывал все необходимое на кухонной стойке, чтобы не пришлось потом ходить туда-сюда к холодильнику, от приглашений на ужины, вечеринки, открытия выставок и благотворительные мероприятия он теперь отказывался, говоря всем, говоря Виллему, что у него нет на это времени, слишком, мол, много работы, но на самом деле он возвращался домой и медленно ездил в кресле по квартире, по невыносимо огромной квартире, то и дело останавливаясь перевести дух, или дремал, экономя силы на то, чтобы поговорить с Виллемом, когда тот вернется.