К понедельнику он понимает, что в ожог попала инфекция. В обеденный перерыв он меняет повязку, которую наложил вечером, и вместе с ней сдирает кожу, приходится засунуть в рот носовой платок из нагрудного кармана, чтобы не закричать. Но из его руки все время что-то валится — сгустки, похожие на кровь, только угольного цвета, и он раскачивается взад-вперед, сидя на полу в ванной, в желудке у него в кислоте ворочается давняя еда, а рука извергает из себя болезнь, свои экскременты.
На следующий день боль становится сильнее, и он пораньше уходит с работы и идет к Энди.
— Господи, — говорит Энди при виде раны и в кои-то веки умолкает, не говорит больше ни слова, и это его страшно пугает.
— Сможешь подлечить? — шепчет он, потому что до этой минуты даже и не думал, что сможет поранить себя так, что его нельзя будет подлечить. Вдруг он представляет себе, как Энди говорит ему, что руку придется отнять, и думает: что я скажу Виллему?
Но Энди отвечает:
— Да, сделаю что смогу, но потом тебе придется поехать в больницу. Ложись.
Он ложится и разрешает Энди промыть рану, прочистить ее и перевязать, разрешает ему извиняться, когда у него вырываются крики боли.
Он лежит час, а когда наконец снова может сесть — Энди вколол ему «заморозку» в кожу вокруг пораженного участка, — оба они молчат.
— Может, скажешь мне, как это ты ухитрился получить такой идеально круглый ожог третьей степени? — наконец спрашивает Энди, и он, игнорируя его ледяной сарказм, выдает заготовленную историю: бананы, загоревшееся масло.
Снова молчание, на этот раз другого характера, в чем разница, он понять не может, но ему это не нравится. И тут Энди тихо говорит:
— Ты врешь, Джуд.
— То есть? — спрашивает он, и в горле у него пересыхает, несмотря на то что он пьет апельсиновый сок.
— Ты врешь, — повторяет Энди все так же, не повышая голоса, и он сползает со смотрового стола, бутылка сока выскальзывает у него из пальцев, осколки разлетаются по полу, а он идет к выходу.
— Стой! — говорит Энди с холодной яростью. — Признавайся, мать твою. Что ты сделал?
— Я рассказал, — говорит он. — Я все рассказал.
— Нет, — говорит Энди. — Что ты сделал, скажи. Скажи словами. Скажи. Я хочу от тебя это услышать.
— Я все уже сказал! — кричит он, и как же ему плохо — мозг пульсирует в черепной коробке, на ногах дымящиеся железные кандалы, рука будто прикипела к булькающему котлу. — Пусти меня, Энди. Пусти меня!
— Нет! — Теперь Энди тоже кричит. — Джуд, ты… ты… — Энди замирает, он замирает тоже, и оба они ждут, пока Энди это скажет. — Ты ненормальный, Джуд, — говорит он тихим, срывающимся голосом. — Ты с ума сошел. Ты ведешь себя как сумасшедший. Да за такое тебя можно и нужно на годы упечь в психушку. Ты больной, ты ненормальный, ты сошел с ума, и тебе нужна помощь.
— Не смей называть меня сумасшедшим! — кричит он. — Не смей! Это неправда, неправда!
Но Энди как будто его не слышит.
— Виллем в пятницу приезжает, да? — спрашивает он, хоть и так знает, что в пятницу. — У тебя есть неделя, чтобы во всем признаться Виллему. Начиная с сегодняшнего дня. Неделя. Не скажешь — я скажу ему сам.
— Ты этого не сделаешь, Энди, это незаконно! — кричит он, и все плывет у него перед глазами. — Я выставлю тебе такой иск, что у тебя денег не будет даже на…
— Прецеденты проверь, юрист, — шипит в ответ Энди. — «Родригес против Меты». Два года назад. Если пациент, которого уже один раз в экстренном порядке помещали в лечебное заведение, снова нанесет себе серьезные травмы, лечащий врач пациента имеет право — обязан даже! — проинформировать об этом партнера пациента или его ближайшего родственника, независимо от того, дал ли пациент на это свое гребаное согласие или нет.
Он снова теряет дар речи, его пошатывает от боли и страха, слова Энди его оглушили. Они так и стоят в смотровой, в комнате, где он был уже много-много раз, но он чувствует, как подламываются ноги, как его охватывает горечь, как тускнеет гнев.
— Энди, — говорит он и слышит, до чего умоляющий у него голос, — прошу тебя, не говори ему. Не говори, пожалуйста. Если ты ему скажешь, он меня бросит.
Едва договорив, он понимает, что это правда. Он не знает, почему Виллем его бросит — то ли из-за того, что он сделал, то ли из-за того, что соврал, — но знает: так оно и будет. Виллем его бросит, хоть он и сделал то, что сделал, только ради того, чтобы и дальше заниматься сексом, потому что, если он не будет заниматься сексом, Виллем его и тогда бросит.
— Не в этот раз, Джуд. — Энди больше не кричит, но говорит мрачно и решительно. — Больше я тебя прикрывать не буду. У тебя есть неделя.
— Это ведь его даже не касается, — с отчаянием говорит он. — Это мое дело!
— В этом-то и проблема, Джуд, — говорит Энди. — Это и его дело тоже. Это и означает, черт тебя дери, состоять в отношениях, до тебя что, не дошло еще? Не дошло, что ты не можешь больше делать что хочешь? Не дошло, что, когда ты себе делаешь больно, ты делаешь больно и ему?
— Нет. — Он мотает головой, вцепившись правой рукой в стол, чтобы не упасть. — Нет. Я делаю это с собой, чтобы не делать больно ему. Я это делаю, чтобы не навредить ему.
— Нет, — говорит Энди. — Если ты все испортишь, Джуд, если так и будешь врать человеку, который тебя по-настоящему любит, которому ты и нужен именно таким, какой ты есть, — тогда только ты и будешь во всем виноват. Только ты. И проблема будет не в том, кто ты такой, или что с тобой сделали, или чем ты болеешь, или как ты там, по-твоему, выглядишь, а в твоем поведении, в том, что ты не хочешь довериться Виллему и честно с ним обо всем поговорить, отказывая ему в вере и великодушии, в которых он никогда, никогда не отказывал тебе. Я знаю, ты думаешь, что щадишь его, но это не так. Ты эгоист. Ты эгоист, ты упрямец, ты гордец, и ты вот-вот собственными руками уничтожишь самое лучшее, что у тебя есть в жизни. Неужели ты этого не понимаешь?
Во второй раз за вечер он теряет дар речи, и только когда он чувствует, что устал, так устал, что вот-вот упадет, Энди подхватывает его за талию, и разговор заканчивается.
По настоянию Энди следующие три ночи он проводит в больнице. Днем он ходит на работу, вечером возвращается, и Энди заново его оформляет. Над ним болтаются два прозрачных пакетика — по одному над каждой рукой. Он знает, что в одном только глюкоза. В другом же — что-то еще, что-то, от чего боль становится шерстяной и мягкой, а сон — чернильно-неподвижным, как темно-синее небо на японской гравюре с изображением зимы: молчаливый путник в соломенной шапке и снег кругом.
Пятница. Он возвращается домой. Виллем приедет вечером, около десяти, миссис Чжоу уже сделала уборку, но он хочет убедиться, что никаких доказательств не осталось, что он спрятал все улики, хотя вне контекста улики эти — соль, спички, оливковое масло и бумажные полотенца — и не улики вовсе, они символы их совместной жизни, вещи, которыми они оба пользуются каждый день.