И вот теперь я стоял в его квартире, где несколько часов назад, когда я лежал без сна, его избивали. Я сел на диван, сжимая телефон в руке, и стал ждать, что Энди позвонит и скажет, что я могу его забрать, могу начать о нем заботиться. Я открыл окно напротив дивана, снова сел и уставился в стальное небо, пока облака не стали смазываться в одно, пока я не перестал видеть что-либо, кроме клубов серого тумана, в которых день медленно сливался с ночью.
Энди позвонил в шесть вечера, спустя девять часов после того, как я его отвез в клинику, и встретил меня у дверей.
— Он в смотровой, спит, — сказал он. Потом добавил: — Сломано левое запястье и четыре ребра, но, слава богу, кости ног целы. Сотрясения мозга тоже нет, слава богу. Трещина в копчиковой кости. Вывих плечевого сустава, я вправил. Синяки по всей спине и туловищу — его явно пинали. Но внутреннего кровотечения нет. С лицом все не так страшно, как кажется: глаза и нос в порядке, переломов нет, на гематомы я накладывал лед, и ты тоже накладывай — регулярно. Раны на ногах — вот о чем я беспокоюсь. Я выписал тебе рецепт на антибиотики, начнем с малой дозы, профилактически, но если он вдруг скажет, что ему становится жарко или холодно, дай мне знать немедленно — нам только инфекции там не хватало. Спина у него вся содрана…
— В каком смысле «содрана»? — спросил я.
Энди раздраженно фыркнул.
— Изодрана, — сказал он. — Его хлестали, видимо, ремнем, он отказывается мне сказать. Я все перевязал, но вот тебе мазь с антибиотиком, раны надо обрабатывать и менять повязки начиная с завтрашнего дня. Он будет сопротивляться, но, блин, там все хреново. Вот, я написал подробные указания.
Он протянул мне пластиковый пакет. Я заглянул внутрь: пузырьки с таблетками, связки бинтов, тюбики крема.
— Вот это, — сказал Энди, доставая что-то из пакета, — обезболивающее, а он такое терпеть не может. Но придется; заставь его принимать по таблетке каждые двенадцать часов, один раз утром, один раз вечером. От них будет кружиться голова, так что не выпускай его никуда одного, и пусть ничего не поднимает. Еще от них тошнит, но ты должен проследить, чтобы он ел: что-то простое, типа риса и бульона. Пусть он по возможности пользуется креслом; но ему сейчас вряд ли захочется много передвигаться. Я позвонил его стоматологу и записал его в понедельник на девять; он потерял несколько зубов. Главное — чтобы он спал как можно больше; я заскочу завтра днем и буду заходить на неделе каждый вечер. Не позволяй ему идти на работу — хотя я думаю, он и сам не захочет.
Он замолчал так же резко, как и заговорил, и мы некоторое время стояли молча.
— Поверить не могу, — наконец сказал Энди. — Вот же сволочь. Хочу найти этого уебка и придушить своими руками.
— Да-да, — сказал я, — и я.
Он покачал головой.
— Он не разрешает мне подать заявление, — сказал он. — Я уж просил-умолял.
— Да-да, — сказал я, — и я.
Я снова вздрогнул, когда увидел его, а он отрицательно помотал головой, когда я попытался помочь ему сесть в кресло, так что мы с Энди просто стояли и смотрели, как он опускается на сиденье — все в той же одежде, на которой кровь застыла ржавыми очертаниями континентов.
— Спасибо, Энди, — сказал он очень тихо. — Прости.
И Энди молча положил ладонь ему на затылок.
Когда мы добрались до Грин-стрит, уже стемнело. Инвалидное кресло у него, как ты знаешь, легкое, элегантное, из тех, которые так агрессивно защищают самодостаточность хозяина, что у него даже нет ручек — подразумевается, что человек в таком кресле никогда не опустится до того, чтобы его кто-то толкал. Приходилось хвататься за очень низкую спинку и так везти. Я остановился на пороге, зажег свет, мы оба заморгали.
— Ты все убрал, — сказал он.
— Ну да, — сказал я. — Боюсь, не так тщательно, как ты.
— Спасибо, — сказал он.
— Не за что, — ответил я. Мы помолчали. — Давай я тебе помогу переодеться, а потом ты что-нибудь съешь?
Он покачал головой:
— Не надо, спасибо. Я не голоден. И я сам справлюсь. — Он держался суховато, сдержанно: человек, которого я мельком видел, исчез, он снова был заключен в своем лабиринте, в своем дальнем погребе. Он всегда был вежлив, но защищаясь или утверждая свою независимость — вдвойне: вежлив и слегка отстранен, как антрополог в диком и опасном племени, который тщательно старается не вникать слишком глубоко в местные порядки.
Я украдкой вздохнул и отвез его в спальню; сказал, что я тут, и если буду нужен, пусть сразу зовет, и он кивнул. Я сел на полу возле закрытой двери и ждал: я слышал, как он открывает и закрывает краны, слышал его шаги, и потом долго ничего не было слышно, пока под ним не скрипнула кровать.
Когда я зашел, он уже залез под одеяло, и я присел рядом, на краешке кровати.
— Ты точно ничего не съешь? — спросил я.
— Точно, — сказал он и через мгновение посмотрел на меня. Теперь он мог приоткрыть глаза, и на фоне белья его лицо выделялось глинистым, черноземным цветом камуфляжа: тропическая зелень глаз, каштановые и золотистые пряди волос, лицо не такое синее, как утром, а цвета темной, мерцающей бронзы.
— Гарольд, пожалуйста, прости, — сказал он. — Прости, что я наорал на тебя вчера вечером, прости, что впутываю тебя во все эти проблемы. Прости, что…
— Джуд, — перебил я его, — ты не должен просить прощения. Это ты меня прости. Как бы мне хотелось как-то помочь тебе.
Он закрыл глаза, снова открыл, посмотрел в сторону.
— Мне ужасно стыдно, — тихо сказал он.
Тогда я погладил его по волосам, и он не отдернулся.
— Тебе нечего стыдиться, — сказал я. — Ты не сделал ничего плохого.
Мне хотелось плакать, но мне казалось, что он сам может заплакать, и поэтому я постарался сдержаться.
— Ты ведь это знаешь, правда? — спросил я его. — Ты знаешь, что это не твоя вина, что ты этого не заслуживаешь?
Он ничего не говорил, поэтому я не отставал, пока он не кивнул — едва заметно.
— Ты ведь знаешь, что этот тип — последняя мразь, да? — спросил я, и он отвернулся. — Ты знаешь, что ты не виноват, правда? — спросил я его. — Ты знаешь, что это ничего не говорит о тебе, о том, чего ты стоишь?
— Гарольд, — сказал он, — не надо. — И я замолчал, хотя вообще-то надо было продолжать.
Некоторое время мы оба ничего не говорили.
— Можно у тебя кое-что спросить? — сказал я, и через секунду-другую он снова кивнул. Я даже не знал, что собираюсь спрашивать, пока не услышал собственные слова, не знаю, откуда оно взялось, разве что, наверное, я всегда это знал и никогда не хотел уточнять, потому что боялся ответа: я знал, каким он будет, и не хотел его слышать.
— Ты в детстве подвергся сексуальному насилию?