Фон Гледен попросил их станцевать для гостей тарантеллу.
«Из сада пахло розами, еще какими-то сырыми ночными цветами и темным, влажным теплом, – вспомнит потом Зинаида этот волшебный вечер. – Тарантеллу должны были танцевать четыре мальчика, первые танцоры Таормины. Одетые в непестрый сицилийский костюм с низко подвязанным шарфом, с короткой свободной курточкой, темноволосые и темноглазые – они все казались красавцами. От Луиджи, по обыкновению, трудно было оторвать взор – таким странным он казался со своими разошедшимися вверх бровями и хищным ртом. Мино был робкий и лукавый мальчик. Грациозный, как кошка, он делал чудеса; с молодого лица, широкого и красивого, не сходила странная, какая-то серьезная улыбка. Тревожно-тоскливое впечатление производили эти красивые качающиеся фигуры в маленькой освещенной комнате с кирпичным полом, с темной дверью в сад, полной звоном однообразно плачущей мелодии. В движениях даже Луиджи, этого юноши с лицом фавна, не было дикости непосредственного чувства, огня, как не было их в неизъяснимой музыке: в ней проскальзывала порой болезненная странность, недолгий порыв, в ней – и в движениях танцоров, бессознательно подчиняющихся власти звуков.
Все почувствовали в кончившейся тарантелле безнадежную гармонию, о которой трудно было говорить словами…»
«Безнадежная гармония, о которой трудно говорить словами» – вот что испытала Зинаида при взгляде на Дмитрия Философова. Скрывая это от самой себя (а может быть, даже не отдавая поначалу себе в этом отчета), она возжелала его именно так, как женщина желает мужчину. И как женщина отбивает возлюбленного у соперницы, так и Зинаида принялась отбивать Дмитрия у Сергея Петровича Дягилева.
Мешается, сливается
Действительность и сон,
Все ниже опускается
Зловещий небосклон –
И я иду и падаю,
Покорствуя судьбе,
С неведомой отрадою
И мыслью – о тебе.
Люблю недостижимое,
Чего, быть может, нет…
Дитя мое любимое,
Единственный мой свет!
Твое дыханье нежное
Я чувствую во сне,
И покрывало снежное
Легко и сладко мне.
Я знаю, близко вечное,
Я слышу, стынет кровь…
Молчанье бесконечное…
И сумрак… И любовь.
В этой битве за любимого в ход шло все: склоки, сплетни, ложь (лжи было море!), угрозы, посулы… В конце концов она переманила-таки Диму к себе. Нет, в том-то и беда, что не к себе она его переманила, а к себе – и к Мережковскому, прельстив Философова, этого по-настоящему религиозного, утонченного, заблудшего юнца идеей Религиозно-философских собраний.
Тогда-то и был заключен между ними уже упоминавшийся «тройственный» союз, напоминающий брачный, для чего был совершен специальный, совместно разработанный обряд. Союз этот Зинаида, Дима и Дмитрий Сергеевич рассматривали как зачаток будущего своего рода религиозного ордена. Принципы его были следующие: внешнее разделение с государственной церковью и внутренний союз с православием, цель – установление Царства Божьего на земле. Именно деятельность в этом направлении все трое воспринимали как свой долг перед Россией, современниками и последующими поколениями. Зинаида Николаевна всегда называла эту задачу – Главное.
Что касаемо обрядов… У них была маленькая тайна. Это придумала Зинаида Николаевна. Она говорила: раз историческая Церковь так несовершенна, будем создавать новую Церковь. Такая мысль могла родиться только в голове у дамы. Они начали совершать дома некое подобие малого богослужения. Ставилось вино, цветы, виноград, читались какие-то импровизированные молитвы – это была как бы евхаристия…
Однако Дягилев тоже был не лыком шит. Немало сил потратил он на то, чтобы рассорить своего кузена с Мережковскими. Вдобавок Зинаида сама навредила себе, когда заметила взаимную склонность Димы и Дмитрия Сергеевича и попыталась повернуть событие в русло, увы, быта, а не жизни. В русло столь презираемой ею привычки! Поступила, как самая настоящая женщина…
И потеряла Дмитрия, так и не заполучив его.
Философов из Крыма чуть ли не на перекладных примчался к кузену Сереже и попросил сексуального убежища. Он даже сказывался больным, только бы Мережковские оставили его в покое! Дягилев спрятал его на своей квартире и выставил кордоны, которые пресекали все попытки Мережковского выяснить отношения. Что характерно: ни Дима, ни Зинаида не открыли Дмитрию Сергеевичу, из-за чего произошел столь внезапный, с его точки зрения, и совершенно необъяснимый разрыв.
Возненавидев Дягилева, который охранял Философова похлеще, чем Цербер – вход и выход из Аида, и обвинив в разрыве именно его, Мережковские прекратили всякие отношения с Дягилевым. Вскоре Сергей Петрович и Философов отбыли за границу.
Падают капли жаркие,
Робко, с мирным лепетом.
Мысли – такие яркие…
Сердце полно – трепетом.
Травы шепчутся сонные…
Нежной веет скукою…
Мысли мои – возмущенные,
Сердце горит – мукою…
И молчанье вечернее,
Сонное, отрадное,
Ранит еще безмернее
Сердце мое жадное…
И тут на голову «распавшейся семьи» обрушились один за другим еще два очень сильных удара. В 1903 году собрания Религиозного общества были запрещены указом Святейшего Синода, и в том же году умерла мать Зинаиды Николаевны.
И Зиночка, и ее сестры (кстати, у нее были две сестры, и обе так и не вышли замуж, как странно, да?) очень переживали смерть матери. В это время рядом с Зинаидой был Дмитрий Сергеевич – и вернувшийся из-за границы Философов (они снова сблизились, но, увы, только на тех условиях, которые предлагал Дима.) Впрочем, Зинаида готова была на все, лишь бы не потерять его. Зато с тех пор они уже не разлучались в течение пятнадцати лет.
Память о том вечере, чуть не погубившем их отношения, сохранилась только в стихах:
Вечер был ясный, предвесенний, холодный,
зеленая небесная высота – тиха.
И был тот вечер – Господу неугодный,
была годовщина нашего невольного греха.
В этот вечер, будто стеклянный – звонкий,
на воспоминание и боль мы осуждены.
И глянул из-за угла месяц тонкий нам в глаза
с нехорошей, с левой стороны.
В этот вечер, в этот вечер веселый,
смеялся месяц, узкий, как золотая нить.
Люди вынесли гроб, белый, тяжелый,
и на дроги с усилием старались положить.
Мы думали о том, что есть у нас брат – Иуда,
что предал он на грех, на кровь – не нас…
Но не страшен нам вечер; мы ждем чуда,
ибо сердце у нас острое, как алмаз.
Да, теперь она принуждена была делать вид, будто сердце у нее острое, как алмаз…
Правду знал только ее дневник. «Мадонна декаданса» декларировала этот свой титул на людях, однако сетовала наедине с собой: «Нарочно пишу всё, весь этот цинизм… то, что себе не говорила. Грубое, уродливое, пусть будет грубо. Слишком изолгалась, разыгрывая Мадонну. А вот эта черная тетрадь, тетрадь „ни для кого“, – пусть будет изнанкой этой Мадонны… Тетрадь мерзка, потому что я несовершенна, а мысли – сами по себе. Они как бы не от меня, не мне их судить и осуждать. Я – ничего не знаю. Мое дело только выявить, что во мне есть. К этому есть внутреннее стремление, выявить „ни для кого“, но выявить…»