Но КАК собираюсь я держать ум свой наполненным таким вот манером и, между прочим, также разговаривать обо всем со всеми, первый из кого Дени – трезвыми энергиями серым утром у серого Сиэттла.
О БРУКЛИН, Бруклин
где я прожил
все эти годы
Построили ль мост
прямо тебе в сердце
И мимо того призрачного
дурацкого Скуибба
Вздымайте воздуся розовой ночи
и все впустую?
но теперь в Бруклин, это как в ту ночь, когда я смотрел на Бостонскую Гавань, тот же расклад, и те же дальние огни, но Нью-Йорка, обширней, мористей, с призрачным розовым Бруклином на той стороне, но теперь я заикаюсь, как Тони —
О печальная ночь – О портовый район!
Причал 9, «През. Эдамз» мой корабль судьбы, должен им быть, я продолжаю все знать раньше времени – Я жду здесь в Нью-Джёрзи, покуда он вообще не прибыл, и я знаю, что на «Презе Э» отправляется в Ёкохаму гора виски «Четыре розы» и стеклянная посуда в Гонконг, а во Фриско какие-то станки, и еще что-то в Сингапур, Кобэ, Манилу, где, полагаю, дальше на обратном пути вокруг света его подберут до Венеций и Триестов – но об этом больше дальше, т. е. груз, склад на Причале 9, огромная всесветная сортировка «Эри», погрузочные пандусы. Вот сейчас, в зале ожидания железной дороги «Эри» (та же дорога, у которой был эдакий дождливый звук глухомани, когда «Старый призрак Саскуэханны» значил ее среди всех прочих в Хэррисбёрге, Пэ-я, и настоящие станции которой объявитель с переливом, как у У. К. Филдза, объявляет сейчас, кроме всех маленьких нью-джёрзийских станций с такими названиями, как Арлингтон и Монклер, неинтересными дикими именами, вроде самой Эри) – здесь на станции на лавке с подлокотниками, чтоб не давать, полагаю я, бродягам вытягиваться во весь рост, я прикорнул, позвонивши Чернышу, но про Черныша через секунду. Просыпаясь от дремы своей, я вдруг вспомнил, что прекрасная блядь из Уошингтона, Милдред, которая останавливалась у Дэнни с шестидесятилетней Мадам Эйлин, которой я ввинчивал всю ночь, а наутро Милдред вернулась после ночи гостиничной ебли с богатым странным парнем-миллионером из Вермонта и сняла с себя одежду, села в кресло в одной комбинашке, покуда я смотрел с кушетки Эйлин (куря и попросту дергая утреннюю марихуану, навязанную мне Дэнни), задрала комбинашку, которая была черная, схватила себя за пизду, которую Дэнни считает лучшей на свете, потому что сжимает тебе хуй, как мягкий кулак, и сказала: «Старой распорке нужно покататься». Если б не тот Ч, что позволял мне лишь балдеть и пялиться, я бы сделал одно из двух, как я сейчас оглядываюсь на тогда со своей скамьи на Железной Дороге Эри, дожидаясь «Президента Эдамза» курсом на Сингапур и своей стрелки с Боцманом Чернышом ради последней возможности взойти на борт смурного судна судьбы – Я бы сказал Эйлин, которая ее мадам и старая дружбанка: «Эйлин, спроворь-ка мне Милдред», громко, чтоб у них раскаты хохыта подымались, либо я б встал на колени у ног Милдред и сказал: «Если слишком будешь гладить эту киску, я замурчу». Ну вот и нахуя я этого не сделал! – как мог я пропустить такую жопку! – что за женоподобье, что за нарколепсия обуяла меня оттого, что застрял я в своей «увольнительной на Манхэттен» с 1943-го или даже 1944-го, или, еще хуже, 1939-го – эдакая пизда и затем мы б мило еблись в красной спальне у Дэнни, я бы сказал: «О боже мой, что за совершенное седло», и она бы сказала: «Есссли, уууу, вгоняй, папуля», и что вы думаете, я б вогнал? – со старой зловещей Эйлин, голой, шестидесяти лет, всюду белой, высокой, пузатой, но хорошегрудой, пристально наблюдавшей за всяким движением сцепленных членов и с таким видом, что как у мадам в грязных книжках (фактически, мы все утро глядели непристойные книжонки, фотографии Парижа 1910 года, лучшая, где парень в коротких гетрах и шляпе таранит пальцем женскую пизду, отгибая ее назад, платье задрано, над гладильной доской), тот прилежный, тяжко-векий полуулыбчивый полузмейский вид похотливых подгляд в комнатах столь чувственных, что можно кончить лишь от одного на них взгляда. И вот я клянусь нагрянуть в Уошингтон при следующей кругосветке (если попаду на «Эдамз», а если нет, все это ожиданье будет иметь ироничную бесполезность, хоть мне и удастся обойти вокруг света менее прямым путем, с судна на судно волей-неволей) и поищу Эйлин и Милдред, поврубаюсь в кое-какие блядовни конгрессменов, поебусь, поем, попью и повидаюсь со своим бывшим домохозяином, а может даже познакомлю с ним Милдред просто шутки ради и так, словно б я шмаровозил, чтоб его удивить и заставить думать, будто я таким манером капусту сшибаю, потому что ей он расскажет все, что обо мне знает. Таковы были мои мысли, когда я проснулся после той освежающей небольшой дремы, и мне она была нужна. Прошлой ночью дома я разговаривал с Ма, обещал сводить ее поглядеть чего-нибудь и на ужин (для этого я выбираю «Сласти») перед тем, как ехать (если смогу), и срубился в одиннадцать, проснулся в четыре беспокойно, поспешил в Джёрзи-Сити долгим дурацким перегоном на поезде Е с жалкими беловоротничковыми регулярными пассажирами из Куинза, что лишаются чувств в душных поездах, не только едя на работу, но и возвращаясь с нее, пять дней в неделю, всё ради удобства и привычки, пока я претерпеваю это лишь раз (то была моя первая утренняя поездка на Е в город, и это после двух с половиной лет в Ричмонд-Хилле) ради Сингапура – потом, на Чемберз-стрит, я метнулся успеть на девятичасовую перекличку в Морских Коков и Стюардов, а там работы на «Эдамзе» не было, поэтому я рванул обратно, запрыгнул в Трубу, слез на Эксчейндж-Плейс, ошибка, перенаправился путаницей жетонов и возвратов денег с квитанциями на возврат, лифты, пандусы, вылез на Станции Эри, пошел по указателям сквозь залы ожидания к пешеходному мостику, который в точности как тот, что в «Пушке внаем» с Аланом Лэддом (картина, по случаю, что я видел в день перед тем, как подписался идти в Арктическую Гренландию в 1942-м, когда лежал в траве Бостонского выгона, думая о смерти, поскольку тогда были торпеды и война, и уж точно никакого Сингапура, разве что Дулуоз в тот же самый год чуть раньше упомянул об этом у себя в дымном газетном кабинете), пешеходный мостик над целой полумилей (почти) путей с товарными вагонами, в которые прыгал Алан Лэдд, и они со всех краев грубой американской земли, выстроились лицом к Северной реке со всеми ее баржами, буксирами, пирсами, дымом и судами, и одним громадным зеленым сараем «Американских президентских линий», который гласит о себе «Дальний Восток», товарные вагоны, что говорят «Маршрут Фиби Сноу» и «Канадская тихоокеанская», и напоминают мне о Коди, о старике его, о Небраске, о сером дне в Денвере сей же час и грубых людях с большими ладонями, стоящих прямо сейчас под туманными деревьями на Дальнем Западе, или просто драящих вагоны «Железнодорожного экспресса» на сортировках Портленда, Орегона или Кэнзаса (пока я это думаю, слева от меня большая вывеска того сорта, что рекламирует пьесы и «Радио-Град» на железнодорожных станциях до самого Бостона и Лоуэлла, и вот эта рассказывает о «ДЕЛАХ ГОСУДАРСТВА» с Джун Хэвок, написанных не кем иным, а Луи Вернёем, тем самым, кого я повстречал в восемнадцать, когда был секретарем у Профессора Шиллера в Коламбии, работенка Н. А. М.
[34], незадолго до того, как вкалывал на Нью-Йоркскую Центральную Ж. Д., таская мешки почты через le grand plancher sale… большой грязный пол… а по-французски так просто, работа, которую я так живо вспоминал прошлой весной, когда мы оставили Ма одну, и я начал озирать все работы, что у меня когда-либо были в сей земле трудов и скорби, думая себе: «Ночь моя женщина», тот же Вернёй, в халате своем, у него очки в темной оправе и он с тех пор явно двигался успешно, ибо ее называют «комедийным успехом!» (по словам Гарленда из «Джорнэл-Америкэн», того же, кого я читал во время хамбург-шкварчащих ужинов дома в Нью-Йорке, каких уж больше нет) и потому покуда я сражаюсь в потемках с огромностью собственной души, отчаянно стараясь быть великим вспоминателем, вызволяя жизнь от тьмы, он спокойно себе продвигается, заполняя бланки как пьесы и делая имя и деньги, и с тем же галльским хладнокровьем, что он являл, когда я доставил тот конверт ему на квартиру с блистающим Гершвино-Манхэттенским видом, что был внезапным осуществлением моей мечты о Нью-Йорке, что быстро тогда вспыхнула, а также о вечеринке Маршелла в пентхаусе на Сентрал-Парк-Уэст возле Уинчелла, но никогда больше вспыхивать ей было не суждено) (а Маршелл будучи тем героем Нью-Йорка, который берет двух девчонок в ночной клуб с «Дауласом» в безуспешной попытке возобновить писание «Суеты Дауласа» вновь в городе желаний) и с тех пор мечет банк пламени грез в эту донно-темную ночь, из которой в последнюю из возможных минут я теперь СБЕГАЮ обратно к солнышку палуб и росных утр под деревьями Гуама, что подобны деревьям базы Морпехоты в Портсмуте, Нью-Хэмпшир, с Джо и франкоканадцами, строящими забор, назад к ощущенью жизни, что была у меня-ребенка, без жалоб встающим в семь утра в школу, а по субботам радостно идти играть, обратно к вольному воздуху мира, наружу из темного enfer Нью-Йорка, где, если б сосна стояла, она стояла б только на Рокефеллер-Пласе с лампочками, где теперь свежеветер дует в окно кухни или камбуза из розистого утра либо из соснистых рос. Пешеходный мостик смотрит на мили железнодорожной сортировки, и кое-где она заросла бурыми сорняками, заброшенные пути, безымянные дымопыхи вдали на другой стороне, закопченную гряземлю, виды на Нью-Йорк за Хадсоном, затем Причал и место, где портовые грузчики ждут у выдвижного трапа в сотне футов призрачно над водой слипа, когда в час подтянется «Президент Эдамз», как только отчалят баржи, платформа, с которой я свешивался проверить реку, увидеть, подходит ли «П. Э.», но обнаружил, вызвав судно на Стейтене, что он еще даже с места не тронулся, платформа, как нечто такое, что мне наснилось, и я не переставал думать о том, чтоб нырнуть с нее, постоянно, покуда в какой-то миг (все это время положительно убежденный, что с нырком я справлюсь и выживу, легко) не подумал бешеную тайную мысль над баржей, и пока представлял себя падающим в воздухе, я пытался сражаться с воздухом, корчился, чтобы слететь и переместиться так, чтоб удариться о воду, не о баржу, и тщета этого! платформа эта мне напоминала, ненаю, пчу, про тот сон о громадных квартирах в Здании «Парамаунт», наверное, огромность ее, кто вообще слыхивал о складской платформе в сотне футов над водой и у сарая в четвертьмили длиной. У меня десять минут ушло на то, чтобы проникнуть в сарай; череды грузовиков извивались вверх по пандусу и въезжали, некоторые из них громадные грузовые трейлеры Джорджии, один гласил «Руби, Ю. К., и Атланта», и я сказал: «Южная Калина аа-хаа!!» Повсюду большие ящики, например, прям-таки горы ящиков с «Кьянти» (только зашел) – и большинство ящиков, бочек, коробок, мешков, скаток и т. д. гласит «През. Эдамз» на себе с пунктами назначения, а те были, как я уже сказал, «С.-Ф., Ёко, Кобэ, Манила, один малайский порт, которого я даже не произнесу или упомню, Гонконг, Сингапур» и на этом все, ни единого признака дальнейших портов, вроде Карачи или Суэца, куда мы тоже нагрянем! В общем, я просто обязан попасть на борт, и если палубным матросом, что ж, я и дальше стану думать про Уильяма Фолкнера, сделаюсь мужчиной, как он котельной фабрикой, сработаю сало у себя с пуза и складки с одутловатой щеки. А если не выйдет, прощай, Сингапур и Ден, и красные спасалки, те самые спассредства, что так глубоко поразили меня, как сон, что только они одни теперь кажутся завереньем из моего психического будущущенья, что на борт я попаду! Черныш по телефону показался истинно дружелюбным разумным парнем, он боцман или плотник, делегат на судне, М. С. М., я подружусь, прилежно потружусь, познакомлюсь с ним, или это его кричат отсюда с трапа в час на огромном зеленом причале над пешеходным мостиком… причал мира, у подножья сортировки мира, через великую Вулфову реку от Мирового Града, и громадное призрачное обалденье в раннем утреннем воздухе, и работники, которым насрать, они треплются и курят со всех сторон в своем прелестном сговоре наслаждаться жизнью изо всех сил. En route я буду наблюдать с пешеходного моста: (но дальнейшие события).