Ему уже было отведено место на нижнем ложе, среди старших
мужей, и он повесил на стену щит с позеленевшей бронзовой шишкой посередине.
Посечённая вощёная кожа хранила следы красной краски и белого Соколиного
Знамени, почти стёртого рубцами давних ударов. Других рисунков я не могла
распознать, но в одном месте у края казались следы как будто зубов. Я долго
смотрела на них, и опять веяло чем-то немыслимо древним, тайным и жутким. Я
даже покосилась на руки Гренделя-Милонега, не блеснут ли коготки к ночи…
– Отдарить бы надо за прозвище, – сказал ему
Плотица. – Не то, смотри, не будет удачи.
Грендель лишь усмехнулся:
– Моя удача не так привередлива, как думаешь ты,
хромоногий старый барсук.
Двумя днями позже Вольгаст и урмане спустили на воду
корабли. Они были бы рады ещё погостить, но им предстояло измерить два моря и
немилостивое озеро Весь, и каждое знаменито было неистовыми предзимними бурями.
Лучше миновать их поздорову, не мешкая.
Я сидела на берегу и смотрела, как грузились суда, и ко мне
подошёл Хаук. Я обернулась, когда он кашлянул. Ему было больно кашлять. Мы
долго смотрели друг на друга и молчали. Нет. Я не кинусь ему на шею и не
восплачу: останься! или меня с собой забери!
– Винтэр Желан-доттир, – сказал он наконец и опять
кашлянул. Винтэр, это было моё имя на северном языке. Он продолжал: – Мы весной
поедем назад в нашу страну. И я буду богаче теперешнего, если только меня не
убьют за зиму финны.
Я спокойно кивнула: поняла, мол. И сама удивилась – ничто во
мне не затрепетало в ответ. Развязав ремешок, я раскрыла у пояса кожаный
кармашек, что вышила и подарила мне Огой. Я протянула Хауку свирель:
– Сыграй что-нибудь.
– Так я и знал, что ты со мной не поедешь! –
сказал он с горечью. Поднёс ко рту свирель и увидел, что я залатала трещину
рыбьим клеем, и губы дрогнули улыбнуться. Осторожно набрал воздуху в грудь и
заиграл. И я сразу закрыла глаза, потому что песнь была про меня.
…На лыжах, но с кузовом клюквы я шла домой по ночному
зимнему лесу, мимо громадных заметённых елей, и непроглядные тучи глотали луну
и дрожащие зелёные звёзды – метель падала с моря. Я выбралась на поляну, и
позёмка забилась в коленях, сухо шурша. Может быть, я успею домой, пока не надвинулась
сплошная стена летящего снега, не перемешала небо с землёю… Почему-то казалось
важным успеть.
Я вышла на открытое место, откуда днём были бы уже видны
наши дворы, и поняла, что будет всё хорошо. И в это время там, впереди, столбом
взвилось высокое и страшное пламя, ветер нёс его, а внутри огня вздымались
черным-чёрные знакомые ветви. Это пылала Злая Берёза, это протягивал горящие
руки Тот, кого я всегда жду…
Судорога стиснула горло, я ощутила, как потекло по лицу. Я
открыла глаза и посмотрела на Хаука, и Хаук отнял от губ свирель. Я почти
прошептала:
– Зачем ты сказал, будто я прибегу, как только ты
свистнешь?
Хаук отшатнулся, словно от пропевшего над ухом меча. Вскинул
ко лбу сжатый кулак и, по-моему, застонал. Значит, всё-таки я не ошиблась,
истинно поняла его датскую молвь. Воевода никогда не сказал бы подобного про
Голубу, хотя она и заслуживала… Хаук молча протянул мне подаренную ещё в день
тризны свирель, синие глаза блестели, как два родника. Я сказала:
– Прощай, Хаук. Удачи тебе.
Он повернулся и пошёл к кораблю.
4
– Вот этой зарёванной я должен буду служить, –
донеслось бормотание рыжего Твердяты. Он даже не озаботился стереть досаду с
лица, когда я оглянулась. Я встала и отряхнула порты.
– Пошли-ка со мной, – сказала я отроку.
Он хотел посмотреть, как отправятся корабли, и спросил
недовольно:
– Зачем ещё?
– Затем, что я так велю, – отрезала я. – А не
любо, никто силой не держит.
Он поплёлся за мной. Он думал, сейчас я буду что-то
доказывать, и гадал, пригодятся ли кулаки. Или мужское умение не оплошать перед
кметем с косой. Почём знать! Я молча вела к мреющим корбам, к набухшим осенними
дождями трясинам. Твердята вымочил ноги, перелезая топкое место. Я слышала, как
он ругался вполголоса. Я была босиком. Я до снега бегала босиком.
Я остановилась на самом верху гранитного лба, глядевшего
далеко по болотам. Твердята присел на валежину, стал отжимать сапоги. Я велела:
– Зажги костёр.
Он наломал хворосту и высек огня. У себя дома он был вожаком,
девки липли, ребята отступали с дороги. Он ждал испытаний, идя к нам в
Нета-дун. Он готовил себя служить и снова быть малым в роду, слушать
посвящённых мужей и отца-воеводу… но прихоти девичьи выносить?
Я сидела под деревом, обхватив руками колени. Жадные язычки
огня были почти незаметны в слепящем солнечном свете. Друзья Хаука и сам он,
наверное, уже сидели на палубе, и палуба качалась под ними, и ветер дул в
паруса. Высматривал ли Хаук меня на берегу? Твердята укрепил меж камнями две
толстые палки, повернул к огню сапоги. Сейчас склонит голову набок, начнёт
лениво поглядывать на меня. Я выкатила ему под ноги горящую головню:
– Наступи.
Он отшатнулся испуганно и недоуменно, вскинул глаза.
– Боишься, ососок, – сказала я, и губы
одеревенели. – Смотри!
Вытащила чёрно-золотой, переливчатый сук и поставила на него
ногу.
Боль ударила рогатым копьём, снизу вверх, от ступни до
затылка. Рушилась в пламени Злая Берёза, метельная зимняя ночь навек поглощала
Того, кого я всегда жду. Рвался к небу последний костёр Славомира. Не станут
нас с ним закапывать вместе в снег. Дотла, до серой золы выгорал во мне Хаук,
его колдовская свирель, его синие, отчаянные глаза. Для меня не сбудется баснь.
Они никогда не сбываются, потому-то их и рассказывают. Давно было мне уже пора
это понять…
Я открыла глаза. Твердята, оказывается, тоже наступил на
головню и тоже сидел крепко зажмурившись, закусив губы, и на побелевшие щёки
текло из-под век. Ему не за что было себя мучить. Ничего. Вскорости наживёт.
– Плачешь, – сказала я, и он встрепенулся. У меня
глаза были сухие. Я сказала ещё: – Поймёшь когда-нибудь, отчего воину можно
плакать, отчего нет. Ступай себе домой, если хоти нет сопливой девке служить.
Твердята поплевал на широкие ольховые листья, неверными
пальцами прижал к волдырям. Бережно натянул сапог, ещё не просохший… взял
другой и спохватился:
– А ты как?
Я усмехнулась:
– Да как-нибудь.
– Негоже, – молвил Твердята. И вдруг протянул
второй сапог мне: – Сделай милость, Зима Желановна, прими!
– Не серчай, дитятко, на Милонега, – сказал мой
наставник. – Он на всём свете любит лишь одного человека: нашего Бренна…
Постепенно мы вызнали с Блудом, что Грендель когда-то ходил
у князя Рюрика в кметях, и люди считали его храбрецом, каких поискать. Всего-то
раз он поколебался в бою, поберёг себя, отступил, бросив раненого побратима… Но
с той поры уцелевшего мучило одно и то же видение: всякий раз, когда смерть
зажигала красное пламя на концах вражьих мечей, мстилось Гренделю, будто
спешит, спешит ему на выручку когда-то преданный побратим, идёт в шеломе и
кольчуге, укрывшей голые рёбра, с копьём в костлявой руке…