…или не появится, я ведь решила уже про себя – его нет на
этой земле. Но были подружки, с которыми мы когда-то вместе бегали босиком,
умывали детские лица живыми струями первых летних дождей. Теперь у всех были
рассудительные мужья. И многие баловали жён, никому не давали в обиду, даже
старейшинам, когда те сердились. Не все подружки с утра до вечера пели, но в
зелёную прорубь не заглядывалась ни одна. Почему же мне всё время казалось,
будто в девках они как будто летели, трепеща нежными крыльями, тянулись к
чему-то, звеневшему там, наверху, в солнечной синеве… а ныне, мужатыми, словно
растеряли перья из крыл. Так и со мною будет за Славомиром. Не умею лучше
сказать. И басни баснями, а наяву что-то я иного не видела. Баснь слагают раз в
поколение про тех, у кого сбылось. А сколь таких, кто не дождался, не встретил,
кто сапоги железные стёр и медные короваи изгрыз – впусте?
Плохо сказываю и длинно, но что поделаешь, если я даже
матери не умела толком поведать. Неужто сказать Славомиру – ан есть другой на
уме, только я его ещё не встретила? Такого, чтобы подле него мои крылья не
изломались, но стали вдвое сильней, чтобы вместе выше лететь? Обидится? Или
поймёт?..
Должно быть, я слишком долго молчала, и Славомир угадал, что
разумного ответа не вынудит. А вынудит, так не какого хотел. Он взглядывал
искоса, всё больше мрачнея. Вот встречусь я с Тем, кого я всегда жду, и
окажется, что я совсем ему не нужна. Как мне Славомир…
Он не стал меня мучить, а может, не захотел совсем лишаться
надежды.
– Ну вот что! – сказал он трудно. – Сроку
тебе до первого снега. Думай, девка! Потом сватов пришлю!
Рубанул воздух до дрожи напряжённой ладонью и ушёл прочь, не
оглядываясь. По упругому цветущему вереску, напролом сквозь цепкие сырые кусты…
Я осталась одна на тропе, закутанная от дождя в его широкий
кожаный плащ. Держала в руке лукошко. Я шила бы Славомиру цветные рубахи,
гладила частым гребнем русые кудри… как брату сестра. Ох, Славомир. Мне было
жалко его. А себя, конечно, жальче в три раза. Злое дело любовь! Может, оно в
баснях лишь и живёт – счастье-то?..
…Было бы поистине удивительно, если бы ночью мне не
приснился Тот, кого я всегда жду. Мне приснился наш свадебный пир, и как нас
наконец подняли из-за стола и свели в клеть, и прикрыли за нами тесовую дверь.
Лежали там, на чистом полу, славные тугие снопы, числом тридевять. А сверху –
пушистые меховые одеяла. И стрелы воткнуты были в стены по всем четырём углам,
и были подвешены на те стрелы пахучие свежие калачи… Он обнял меня, потом
отпустил. Молча сел на постель, и я склонилась разуть, снять с него сапоги. Без
этого не родится на свет новый Бог, Бог нашего дома… Подняла голову, нашла
глазами его глаза… и не снесла суровой и горькой нежности, светившей мне из их
глубины! Обхватила его колени, изо всех сил прижалась лицом и заплакала. Как же
часто я плакала в таких снах. На сей раз – от мысли, что наше счастье будет не
вечным, что, однажды состарившись, я снова могу его потерять… Он нагнулся и
подхватил меня на руки, и я была птенчиком у него под крылом. Бережные ладони
вытерли мои слёзы, а потом стали рассказывать, что мы долго-долго будем с ним
вместе – а если когда разлучимся, то не навек, ибо нет смерти, а есть
несчитанные миры и вечная Жизнь, рождающая сама себя без конца. Мы будем всегда
в этих мирах, и Злая Берёза… при чём тут Злая Берёза?..
3
На другой день вождь велел спускать корабль для первого
большого похода. Мы сразу поняли, что это будет настоящий поход. Старшие кмети
как будто забыли про девок, ходивших туда-сюда по двору городка. Опытные мужи
мазали щиты собственной кровью и исповедовались друг перед другом, без утайки
рассказывая, кто что натворил. Хуже нет – отправиться в море с нечистой душой,
замаранной недобрым поступком… Наверняка дождёшься беды. Я сказывала про гнев,
превращённый в чёрные тучи. Точно так с худыми делами, если молчать. Слово рвёт
невидимую пуповину, и снова чист человек.
Я очень боялась, не вздумает ли Мстивой оставить меня на
берегу. Мало ли. Я почти уже не сомневалась – оставит. Насмешник Блуд потом
говорил, я тряслась, как мокрый волчонок в овраге, между крутых стен, жаль было
смотреть. Но воевода лишь мельком, недовольно посмотрел на меня… и ничего не
сказал, и отлегло от души. Вот убрали мостки, подняли парус… впереди вновь
ждала жестокая качка, если не бой, в котором меня искалечат или убьют. Чего всё
же ради я так отчаянно лезла, куда меня не пускали?..
Под чистым небом шагали один за другим тяжёлые холмы зелёной
воды, но всё во мне от волнения билось подобно струне, и тошнота отбегала. А
может, Морского Хозяина позабавил чёрный петух? Может, он и не будет мне более
возбранять мерить лютое море?..
Когда берег окутала паутина и крепость нельзя было
разглядеть, воевода велел бросить за борт крепкий бочонок, набитый обрубками
сосновой коры. Вождь хотел посмотреть, каковы мы будем стрелки на зыблемом
корабле. Лёгкий бочонок ретиво запрыгал, словно телок на вольном лугу. Плотица
двинул правилом, разворачивая корабль, а потом повёл его скулой против волны –
чтобы болтало как следует. Спасибо на том, что хоть не против солнца нас мучил.
Раньше в моём туле жили все немудрёные охотничьи стрелы:
широкие срезни – на волка, двузубые – на утку и гуся, тяжёлые, с длинным жалом
– на лося… Теперь я носила с собой грозные боевые, и тоже было из чего выбирать.
Стрелы укладывались в колчаны перьями вверх, и каждую пяточку отличала пёстрая
краска. Чёрная – там широкие лезвия, жадно пьющие кровь. Красная – гранёные
жала, способные разыскать малую щелку между пластинами броней, раздвинуть
звенья кольчуги… Были ещё подобные маленьким долотцам – раскалывать окованные
щиты и крепкие шлемы. Были подобные полумесяцам – резать снасти на близящейся
лодье, ронять парус на головы врагам… Подумав, я вынула три гранёные и одну
положила на тетиву.
Палуба ворочалась подо мной, пыталась уйти из-под ног. Что
ж, я била гусей из маленькой лодки, которую колебало не то что течение, всякий
вздох мой или Молчана… Корабль был против неё островом, грех к нему не
приноровиться. Вот вскидывается волна и сплеча ударяет в скулу, в крепкие доски,
так, что корабль содрогается и гудит, как чуткие гусли… Славомир сказывал,
бывало, проламывались, не выносили удара честно слаженные борта. Сорок вёдер
воды взлетает над палубой! Прозрачная, кружевная от пены, сверкающая на ярком
солнце стена на миг замирает… безжалостный ветер дробит её, швыряя нам в лица.
Неудержимо валится лодья на подветренный борт, и дышащая вода за ним становится
опасно близка, так что чертят по ней края пёстрых щитов, зато другой борт
выкатывается наверх, обнажаясь чуть не до киля, делаясь крутым и неприступным…
но и это длится мгновение – тяжкая сила размаха спешит выпрямить судно
навстречу новой волне…
Двое отроков, взятых в море науки ради, не выдержали:
первыми вскинули луки, бросая стрелы в полёт. Ждать всегда нелегко. Мальчишеское
нетерпение наградил заслуженный смех. Встречный ветер обессилил и уронил стрелы
в воду, не допустив и близко до цели. Такие стрелки всегда находятся на
корабле, и мне предстояло узнать, что их стрелы тонут всё-таки не вовсе без
пользы, помогая другим, более хладнокровным, взять хороший прицел. Я старалась
не обращать внимания на кметей, начавших уже теребить упругие сыромятные
тетивы, не боявшиеся ни воды, ни жары. Может, у них были луки куда сильней
моего. Не равняться же с ними.