В чем состоит уникальная трудность примирения с «тем, что случилось» (если воспользоваться спокойной и негромкой фразой Пауля Целана)? Любая попытка ответить на этот вопрос будет по необходимости личной, и вот по какой причине. «Тема нацистского геноцида, – писал Мишель Андре Берштейн, – имеет, так или иначе, центральное значение для нашего самопознания». Не каждый относится к событиям 1941–1945 гг. в Восточной Европе именно так (я помню, однако ж, о сухой реплике В. Г. Зебальда, сводившейся к тому, что ни один серьезный человек ни о чем другом и не думает). Но я согласен с формулой Бернштейна, это безусловно один из определяющих моментов самобытности человека.
Мой собственный внутренний сюжет складывается из хронической безмятежности, за которой последовала своего рода отсрочка исполнения приговора. Вот вам иллюстрация. Книгу Мартина Гилберта «Холокост: Еврейская трагедия» я впервые прочел в 1987 году и не смог поверить тому, что читал; в 2011-м я перечитал ее снова и обнаружил, что мое неверие осталось целым и невредимым – оно ничуть не уменьшилось. Между этими датами я прочитал десятки посвященных Холокосту книг и, накапливая, возможно, знания, никакого понимания не накопил. Факты, изложенные в десятках тысяч томов, образующих историографию этого вопроса, ни малейших сомнений не вызывают, но остаются в определенном смысле невероятными, лежащими за пределами веры, их невозможно усвоить в полной мере. И я с большой опаской, но пришел к выводу: исключительность Третьего рейха коренится в упорстве, в поразительной ожесточенности, с которой он отталкивает нас от себя, не дается нам в руки.
Вскоре после этого отрицательного озарения (я не искал его и не смог понять) мне попалось на глаза новое издание «Передышки» Примо Леви (веселого, жизнеутверждающего дополнения к мрачному тому «Человек ли это?»), а в нем я обнаружил приложение, которого раньше не видел, – «Автор отвечает на вопросы читателей», восемнадцать страниц убористым шрифтом.
«Как можно объяснить фанатическую ненависть нацистов к евреям?» – таким был вопрос номер семь. В ответ Леви перечисляет чаще всего называемые коренные причины, которые он тем не менее находит «не соразмерными, не пропорциональными фактам, нуждающимся в объяснении». И продолжает:
Возможно, никто не сможет – более того, никто и не должен пытаться – понять, что произошло, поскольку понять значит почти оправдать. Позвольте объясниться: «понимание» какого-то предложения или поведения человека означает его «приятие» в себя, приятие автора предложения, попытку поставить себя на место этого человека, отождествиться с ним. Но ведь ни одно нормальное человеческое существо никогда не сможет отождествить себя с Гитлером, Гиммлером, Геббельсом, Эйхманом и бесчисленными другими. Это пугает нас, но и приносит нам облегчение, поскольку желательно, быть может, чтобы их слова (и, к сожалению, дела) оставались для нас непостижимыми. Это слова и дела не-людей, в сущности, антилюдей… Ничего рационального в ненависти нацистов нет, это ненависть, которая кроется не в нас, а где-то вне человека…
Историки скажут, что это, скорее, увертка, чем довод. Однако писатели не рассудочные (мы помним, что Леви был также романистом и поэтом) могут воспринять его финт или уклончивость как личный вызов. Леви вовсе не пытается установить знак «Вход воспрещен», как того требуют сфинксисты, противники любых объяснений. Напротив, он облегчает бремя нашего «почему» и тем самым открывает для нас новый путь.
Я особенно благодарен Ричарду Дж. Эвансу за просмотр моей рукописи, указание на некоторые исторические недостоверности и устранение нескольких серьезных ошибок в немецком языке, которым приправлен роман; благодарен я и моему почти полувековому другу Клайву Джеймсу за его предложения и мысли. Как я с самого начала сказал профессору Эвансу, единственная моя вольность в отношении с фактами состояла в том, что я заставил Фридриха Паулюса (командующего разбитыми под Сталинградом войсками Вермахта) перейти на сторону СССР семнадцатью месяцами раньше, чем он это и правду сделал. В остальном я твердо придерживался того, что случилось, со всем его ужасом, безысходным отчаянием и кровожадной тупостью.
Тем, кто смог выжить, и тем, кто не смог; памяти Примо Леви (1919–1987) и Пауля Целана (1920–1970); бесчисленным евреям, полу- и четверть-евреям, играющим огромную роль в моей жизни, – в частности, моей теще, Элизабет, самым юным из моих дочерей, Фернанде и Клио, и моей жене Изабель Фонеска.