Я развел руки:
– У вас было пять лет, чтобы все обдумать. Наверняка вы их уже сделали.
– Мм. Ну что же, в конечном счете хуже всего было то, что он не позволил Шмулю принять смерть от собственной руки. Вместо этого он его изуродовал. Знаете, встречая Шмуля на тропинке, я желала ему доброго утра. И чем бы он там ни занимался, тяги к насилию в нем не было… Я ведь права, верно? Выходит, Долль, не знаю, как-то склонил его нанести мне увечье, а то и убить.
– Этого-то я всегда и боялся. Уговорил Шмуля, надавил на него. Хотел бы я знать как.
– Я тоже хотела бы.
– В остальном – думаю, вы все поняли правильно.
Св. Каспар веско напомнил нам, что времени уже одиннадцать сорок пять. Было воскресенье, но больше в этом городе сотни шпилей не звучал ни один церковный колокол.
– Вам интересно, что произошло с Дитером? Кстати, а что говорил об этом Долль?
– Ну, Долль говорил, что он погиб. Та к ведь и было, верно? Долль чего только не говорил. И забывал сказанное, и сам себе противоречил. Говорил, что они перерезали все нервы в паху Дитера. Что заперли его голым в холодильнике, полном сухого льда. Что…
– Нет-нет, все это неправда.
– Да, я понимала, что все это правдой быть не могло.
– Его казнили, – твердо сказал я. – Он умер за свое дело, но умер быстро. Еще в самом начале. В январе тридцать четвертого. Мне сказал об этом Рейхсляйтер.
– Вот как… Вы сидели в тюрьме, верно? Не в лагере.
– Сначала в лагере, потом, слава Богу, в тюрьме. В сравнении с лагерем тюрьма – чистое блаженство. Стадельхейм, восемнадцать месяцев в крыле для политических… Я расскажу вам об этом в другой раз. Если он у нас будет.
Одиннадцать пятьдесят четыре, а я еще должен был спросить:
– Ханна, я ведь не выдумал это? В то время вы питали ко мне какие-то чувства?
Она подняла лицо, посмотрела на меня и сказала:
– Нет, не выдумали. И мне показалось… не знаю… я почувствовала, когда вы обняли меня в павильоне, что это правильно. Я выходила ради вас в сад, и делала это с удовольствием. Много думала о вас. Очень много. И так жалела, что мне пришлось уничтожить ваше письмо. Знаете, я нашла стихотворение, которое вы процитировали. «Изгнанники»:
Газовый свет в лавках,
Удел ладьи,
Ранний прилив
Лижет старую рану…
Она грустно покивала и продолжила:
– Но столько всего случилось. В то время вы были для меня олицетворением душевного здравия. Всего, что достойно, нормально и цивилизованно. А теперь все перевернулось с ног на голову. И я… Это печально. Вы больше уже не нормальны – для меня. Увидев вас, я снова оказываюсь там. Снова слышу тот запах. А я не хочу его слышать.
Что же, мне оставалось лишь с горечью признать, что сказанное ею не лишено оснований.
– Вы можете поверить, что я была женой человека, который убил людей больше, чем кто-либо еще во всей истории? Я. А он был таким вульгарным, таким… суетливым, уродливым, трусливым и глупым. Дитер тоже был по-своему безнадежен. Голова, забитая чужими идеями. Сталинскими. Понимаете? Я не очень. Не получается у меня. Долль. Долль. Мысль о том, что я могу лечь с мужчиной, чужда мне теперь. Я уже годы как ни на одного не глядела. Покончила с ними. И с собой.
Я на мгновенье задумался – или на мгновенье утратил эту способность.
– Вы не имеете права так говорить.
– Не имею права?
– Нет, по-моему, не имеете. Только их жертвы вправе сказать, что назад вернуться нельзя. Но они этого не говорят. Они отчаянно пытаются начать жить заново. От тех, кто был сломлен по-настоящему, мы попросту ничего не слышим. Они не говорят ни слова – никому. Вы, вы всегда были жертвой вашего мужа, но никогда не были жертвой.
Она повернула ко мне свое прямоугольное лицо:
– Все зависит от человека, не правда ли? Страдание не относительно. Разве не так было сказано?
– Но… о да, страдание относительно. Вы потеряли волосы и половину веса? Вы смеетесь на похоронах, потому что столько шума поднято из-за смерти всего одного человека? Зависела ваша жизнь от состояния вашей обуви? Ваших родителей убили? Ваших девочек? Вы боитесь мундиров, толпы, открытого огня, запаха мокрых отбросов? Вам страшно засыпать? Ваша душа болит, болит и болит? Есть на ней татуировка?
Ханна выпрямилась и на миг замерла, но затем твердо сказала:
– Нет. Конечно нет. Но как раз это я и имела в виду. Дело в том, что мы просто не заслуживаем возвращения оттуда. После всего сделанного.
Я ответил:
– Ну, значит, они победили, так? В случае Ханны Шмидт. Верно? «Дух наш скудеет, вступая в пору, поздноватую для любви и вранья. Реже и реже твердя “увы”».
– Точно. «Годы, по крайней мере, приучают к потере». И я имею в виду не войну.
– Нет. Нет. Вы же боец. Вы та, кто подбил Доллю оба глаза. Одним ударом. Господи, вы подобны Борису. Боец – вот кто вы на самом деле.
– Нисколько. Я никогда не была в меньшей мере собой, чем там.
– Выходит, вот это и есть вы? Женщина, спрятавшаяся в Розенхайме. Покончившая с собой.
Она скрестила руки, отвела взгляд и сказала:
– Кто я есть, уже неважно. Все намного проще. Вы и я. Послушайте. Представьте себе, как отвратительно будет, если то место породит что-то хорошее. То место.
Первый удар колокола: он будет бить тридцать шесть секунд.
– Сейчас я встану и уйду.
И я встал. Серое небо над головой – еще более серое, даже без призрака синевы. Я снова затрудненно сглотнул и негромко спросил:
– Можно я буду писать? Навещать вас? Это допустимо? Или запрещено?
Она опустила руки, снова отвела взгляд.
– Что же, я… я ничего не запрещаю. Это было бы… Но вы впустую потратите время. И мое тоже. Простите. Мне жаль.
Стоя перед ней, я чуть покачивался из стороны в сторону.
– Знаете, я приехал в Розенхайм, надеясь найти вас. Теперь вы рядом со мной, не затеряны где-то, и сдаться я не могу.
Она посмотрела на меня:
– Я не прошу вас не приближаться ко мне. Но прошу… прошу сдаться.
Я коротко поклонился, хрустнув коленями, и сказал:
– Я уведомлю вас о моем приезде. Пожалуйста, приготовьте девушек к чаепитию в «Гранде». В обществе их дядюшки Ангелюса.
Колокольня отбила девятый удар, отбила десятый.
– Разумеется, напоминать вам о цветах не нужно. – Ноги мои ослабели еще пуще, костяшки левого кулака были вдавлены в лоб. – Можете вы кое-что сделать для меня? Когда мы попрощаемся, сейчас, в этот воскресный полдень, тихо скажите «пока».