Я в те годы часто толкался по антикварным магазинам.
Смешно сказать, как это началось. Один знакомый мальчик из соседней школы – я встретил его на Арбате – вдруг сказал мне: «Пойдем возбуждаться!» «А?» – я не понял. «Пойдем голые сиськи смотреть». «Чего?» – спросил я. «Ну голых теток, – объяснил он мне. – Знаешь, такой класс! Смотрю и возбуждаюсь!» «Где?» – спросил я. «Да вот тут», – сказал он, схватил меня за рукав и потащил в магазин с вывеской «Комиссионный». Это был антикварный художественный магазин, и там все стены были завешаны картинами, среди которых довольно часто попадались голые тетеньки в стиле Рубенса. Наверно, это был еще трофейный товар. Но меня больше заинтересовало, что делалось на прилавках. А там лежала целая россыпь поразительных штучек: миниатюрные портреты дам и господ, китайские каменные и японские костяные статуэтки, лорнеты и пенсне, бисерные кошельки, фигурные янтарные мундштуки в черных выложенных муаром футлярах и, конечно, трубки. Прямые и гнутые, резные и гладкие, пенковые, вересковые и даже фарфоровые. Они стоили довольно дорого, не меньше десяти рублей штука, а некоторые – по тридцать, по сорок и даже по пятьдесят. При этом дорогие трубки часто выглядели вполне скромно, а дешевые являли собой то птичью лапу, сжимающую стакан, то голову бульдога, Мефистофеля или Наполеона. Я даже спросил продавца, в чем тут секрет. Продавец ответил: «Зависит от фирмы».
Помню, много-много лет спустя, в самом начале девяностых, я сказал одному своему приятелю, что вот, мол, хорошо бы заняться бизнесом, а то все кругом бизнесмены, все богатеют на глазах. А что я, хуже? Он долго смеялся и объяснил мне, что бизнесменом нельзя стать вот так, по щелчку: захотел – и вот я теперь бизнесмен. Как нельзя вдруг с бухты-барахты стать поэтом. И даже процитировал знаменитое стихотворение Пастернака: «Так начинают. Года в два от мамки рвутся в тьму мелодий, щебечут, свищут – а слова являются о третьем годе…» Он даже прослезился, читая, хотя сам был не поэт, а именно что бизнесмен. «При чем тут?» – спросил я обиженно. «А при том, – сказал он, – что как поэт начинает с неотчетливого, ритмического бухтения-мычания, с упоения звуком, так и бизнесмен начинает с того, что в детстве безо всякого наущения меняет жвачки на шариковые ручки или что-то в этом роде». «То есть фарцует?» – спросил я. «Не фарцует, а занимается бизнесом», – сказал он, слегка поморщившись, но стараясь не обижаться.
Прав, конечно. Вот я, помню, в Америке встретил одного папашу, который то ли жаловался на свою шестилетнюю дочь, то ли восхищался ею: во время снегопада девочка бежала к соседям и договаривалась, что отгребет снег от гаражей. Доллар – гараж. Всего гаражей пятнадцать. После этого нанимала двух мальчишек-пуэрториканцев и платила им за всю работу по два доллара на нос. Бизнесвумен.
Это я к чему? Это я к тому что прав был мой приятель-бизнесмен из девяностых. Если бы во мне была бы хоть какая-то деловая жилка, я бы, зная состояние дел на рынке трубок, продал бы ту свою «Савинелли» как минимум за четвертак и вложил бы эту сумму в дело. Например, скупал бы по трешке у ребят дедовские трубки и перепродавал бы с выгодой. Но увы! Я курил эту трубку в свое удовольствие, а заодно и хвастал, какая она дорогая и замечательная, – разумеется, после того как Тырин окончил школу, чтоб ему не было обидно. Дело кончилось тем, что в десятом классе я забыл ее в кармане пальто в раздевалке. И всё! Стащили! До сих пор всей душой надеюсь, что кто-то специально охотился за моей трубкой. Мне почему-то гораздо легче примириться с этим, чем признать, что в нашей школе были подонки, которые обшаривали карманы своих товарищей просто так, вдруг чего найдется.
Но тогда моя трубка «Савинелли» с роговым мундштуком была еще при мне, и мы с мамой и с Асей шли по тропинке, расчищенной в снегу. Я курил трубку, и, как мне потом сказала мама, у меня была страшно довольная рожа. Что совершенно понятно.
То ли в эту же зиму, то ли в следующую Ася Черновицкая приехала в Москву. Мы с ней встретились в каким-то совершенно незнакомом районе, правда, недалеко от метро. Что-то типа «Октябрьского поля» или «Полежаевской». Я уже не помню, была тогда уже открыта эта станция или нет. Но где-то вот там, где кварталы серых домов из силикатного кирпича, много деревьев, без листьев, потому что зима. Помню эти черные ветки на фоне желтых кругов фонаря. Мелкий, мелкий снежок. Было холодно. Мы гуляли. Мне кажется, мы даже приплясывали. Я был в зимних ботинках, она была в черных сапожках. Говорить нам было, в общем-то, не о чем. Но всё равно было очень приятно говорить ни о чем, перекидываться словами. Я спросил у Аси: «Вот у вас есть такая радиола, называется „Сакта“. И есть магазин в Риге, я видел. Тоже называется „Сакта“. Что такое „сакта“?» Ася объяснила мне, что сакта – это такая брошка-застежка. Обычно на плече носится. Деталь национального костюма. Потом она вдруг сказала: «Хочешь, я тебе неприличную частушку спою?» Я сказал: «Давай». Она спела, то есть проговорила: «На горе стоит баран, золотые рожки, парень девушку ля-ля за мешок картошки» – вместо неприличного слова она сказала «ля-ля». Мы посмеялись, потом она спела еще одну песенку на латышском языке, сказав, что это очень модная у них песенка. Про девушку, которая работает в кафе, а кафе называется «Ницца». И что по-латышски выходит смешно – кафе по-латышски будет «Kafejnīca». Вот и получается «Kafejnīca „Nice“». «По-моему, очень мило, – сказал я. – Kafejnīca „Nice“».
Потом Ася сказала: «Я бы очень хотела посмотреть твои картины».
В те годы я был талантливым многообещающим юным художником. Во всяком случае, дома так считали. Но не только дома. Знакомые художники очень меня хвалили. У меня есть слабая надежда, что они хвалили меня не только потому, что они дружили с моим папой. Может быть, в моих картинках в самом деле что-то было. Ведь у меня было целых две выставки и несколько публикаций. Обо мне даже писали в газете «Комсомольская правда». Правда, к шестнадцати годам это всё начало куда-то испаряться – весь талант, вся оригинальность, вся необычность и все яркие цвета. Говорят, это обычное дело. Все дети гениально рисуют. Что ни ребенок, то Матисс или Шагал. Но вот когда начинают усы пробиваться, всё это куда-то девается. Не знаю, в усах ли дело, но должен признаться честно: все мои попытки серьезно обучаться живописи ни к чему хорошему не привели. Я уныло ходил в художественную школу, развозил по бумаге акварельную грязь и тосковал от необходимости рисовать кувшин, яблоко и чучело вороны. И дома перед чистым листом ватмана я тоже вдруг начал теряться. Если раньше картинка выходила сама, то потом она стала какой-то вымученной, высосанной из пальца и поэтому некрасивой, неинтересной. Папа мне однажды так и сказал: «Не мучай ты себя».
Вот тогда, когда Ася сказала, что хочет посмотреть мои картинки, я уже рисовал мало и плохо, хотя мои хорошие картины висели по всем стенам нашей квартиры в Каретном ряду.
И я, сам не знаю почему, сказал: «Прости, пожалуйста, но я сегодня не могу принять тебя». Вот такую странную, претенциозную, вымученную, как мои последние картинки, фразу сказал я ей. Это было бесконечно глупо и страшно невежливо. Не только по отношению к ней, но и ко всему ее семейству, с которым наша семья так дружила. И ведь дома у меня всё было прекрасно – чисто, светло, красиво и весело. Мама и папа были дома. Были бы радостные крики. Мама бы накрыла стол. Мы все вместе попили бы чаю. Я бы показал ей свои картинки, потом мы бы посидели в моей комнате, поговорили бы. Потом я бы ее проводил до дома и, может быть, мы бы даже поцеловались на прощанье, хотя бы слегка, в щечку.