– Благодарю, – сказал я. – Сколько с меня? Хотя на самом деле я не пью пиво.
– Знаю, – сказал мальчик.
– Зачем тогда принес? – спросил дяденька.
– Так, – сказал мальчик.
– Отнеси пиво назад, – сказал дяденька, – а ему принеси чай.
– Обратно не возьмут, – сказал мальчик. – Мы его разделим. – И обратился ко мне: – Чай черный, зеленый?
– Спасибо, я не хочу чая, – сказал я. – Только что выпил чашку.
– Сразу видно, что вы из Москвы, – сказал дяденька. – У нас, когда тебя угощают пивом или чаем, не принято фыркать и говорить: «Пива я не пью, а чаю не хочу».
Мне не понравился этот разговор.
– У вас принято угощать насильно? – сказал я. – Не может быть! Я живу в Риге уже целый год, ежели в сумме. И в меня никогда насильно не вливали ни пива, ни чая, ни водки, ни коньяка. В Москве или, скажем, в Тбилиси – это сколько угодно. Пей, если уважаешь, и всё такое. А здесь ведь Европа, нет?
– Да, но здесь не принято фыркать и отказываться, – сказал дяденька. – Принято в ответ сказать: «Спасибо. Как поживаете? Как погода? Как вам этот бар?» А пиво, в конце концов, можно и не допить. Так, пригубить для приличия.
– Рига – очень большой город, – сказал я, – и поэтому вы, конечно, никого из моих давних знакомых не знаете.
– Конечно, – сказал дяденька.
– Я здесь когда-то знал одну девочку, – сказал мальчик.
Ася
У родителей в Риге были друзья, Вита и Гриша. Фамилия Черновицкие. Познакомились в туристической поездке в Болгарии.
Вита была Черновицкая по мужу он был русский, а она была дочерью крупнейшего латышского художника-коммуниста – причем коммунистом он стал очень давно, чуть ли не до семнадцатого года, так что он был не просто коммунист, а настоящий старый большевик. Коммунистом он был и во времена независимости (говоря на советском языке – «в период буржуазной республики»). Вдобавок он был убежденным реалистом. Ничего похожего на рижских экспрессионистов-модернистов-декадентов, вроде Екаба Казакса и Карлиса Падегса. Никаких кафешантанов, игорных домов и полуголых девушек из квартала красных фонарей, не говоря уже о «Мадонне с пулеметом». Впрочем, судя по содержанию картин, эти господа тоже были левыми (уже не в советско-интеллигентском, а в точном смысле слова), но что касается формы – один сплошной авангард.
Нет, его картины, исполненные в суровом стиле передвижников, повествовали о тяжелой жизни латышских трудящихся: «Сын моряка», «Вдова рыбака», «Дочь рабочего», серия портретов латгальских крестьян и монументальное полотно «Перед бурей». В буржуазной республике у него были неприятности, и он даже два раза сидел в тюрьме – не за творчество, конечно, а за подпольную работу. Зато после сорок пятого года он укрепился и процвел, стал «художником и общественным деятелем, видным борцом за мир» – это была особая награда, которая полагалась самым заслуженным мастерам кисти и резца. Он был заместителем председателя Президиума Верховного совета Латвии, членом ЦК партии, и прочая, и прочая, и прочая.
Вита была историком, кандидатом наук, а ее муж Гриша, профессор-физик, – директором какого-то технического НИИ. Настоящая рижская элита.
Однажды мы с мамой были у них в гостях. И на даче, и в самой Риге. Дачный дом – целая вилла, желтая и кубическая, в духе конструктивизма двадцатых годов. Дедушка (то есть художник-лауреат-депутат) еще был жив. А сами, так сказать, молодые- то есть сорокалетние Вита и Гриша – жили в небольшом домике около гаража. Наверное, когда-то это был домик для прислуги. В большом доме мы так и не побывали. Гриша сказал, что эта вилла раньше принадлежала какому-то видному чиновнику в правительстве Ульманиса, но там нет ничего особенного: две гостиные и столовая на первом этаже, а на втором – четыре спальни; мастерская – в новой пристройке за домом, тоже ничего интересного. Ну, понятное дело, – не могли же они водить туда экскурсии, тем более что дедушка был дома и даже пару раз задумчиво подошел к окну, пока мы сидели и пили чай на свежем воздухе.
Мы пошли гулять, шли мимо таких вот желтых кубических домиков, и Гриша показал виллу Балодиса – министра обороны в том правительстве – и стал рассказывать, какой этот Балодис был симпатяга. А президент Карлис Ульманис, сказал Гриша, был человек скучный и злой и говорил тоненьким голосом.
Я засомневался, что Гриша видел живого Ульманиса. Хотя кто знает? Грише до войны могло быть десять-пятнадцать лет. Даже скорее пятнадцать. Вита и Гриша были ровесниками моей мамы, а моя мама родилась в 1924-м, так что Гриша вполне мог судить об Ульманисе по личным впечатлениям – если, конечно, он был русский рижанин довоенного образца, чего я точно не помню.
«Так что вот, – говорил Гриша, – Ульманис был пресный, сухой, недобрый человек, аскетичный в быту и вообще бывший агроном. Чего можно ждать от бывшего агронома, кроме трудолюбивой скромности? И постоянной дурацкой приговорки: „Kas ir, tas ir, ka nav, ta nav“ (что есть, то есть, чего нет, того нет)? А вот Балодис был весельчак, картежник и пьяница!» Это нравилось Грише гораздо больше.
Милые, веселые, добрые, внимательные люди.
Однажды вдруг – в момент моего краткого увлечения сравнительным языкознанием – вдруг мне захотелось изучить – ну, не изучить, а внимательно рассмотреть – мертвый старопрусский язык. Третий балтийский язык, кроме литовского и латышского. Я написал об этом Вите Черновицкой, и она мне ответила длинным, подробным письмом с указанием книг и пособий по этой теме. Я даже растерялся, потому что за эти две недели, пока письмо шло туда и обратно, я расхотел изучать старопрусский язык, а тут получается, что придется, раз такая ученая дама предоставила мне столь подробную консультацию. Но потом реальность взяла верх над вежливостью. Я ее поблагодарил в ответном письме; тем дело и кончилось. Вита не раз к нам заезжала, когда бывала по своим научным делам в Москве. Привозила всякие сувениры, в том числе знаменитые рижские шоколадные наборы «Лайма».
Про эти конфеты другая русская рижанка говорила моей маме, а я вертелся рядом: «Очень вкусные конфеты. Единственное, что осталось. Такие конфеты у нас были еще до катастрофы». Я понял, что имеется в виду под «катастрофой», и поэтому, когда однажды Вита привезла эти конфеты в Москву, я довольно бестактно сказал: «Ох, какие конфеты, спасибо! Конфеты прямо как до катастрофы». Бестактно потому, что катастрофой это было – как мне потом рассказала латышская писательница Цецилия Робертовна Динере – катастрофой это было для одной трети жителей Латвии. Для другой трети это было исполнением желаний, а для третьей трети, как водится, всё было без разницы – лишь бы не трогали. Сказав про катастрофу, я в ту же секунду понял, что Вита, наверное, как раз принадлежит к той трети, для которой это было исполнением желаний, потому что ее папа при Ульманисе был коммунистом и даже подпольщиком, а после катастрофы процвел и вошел в силу. Я устыдился своих слов, но Вита, к моему удивлению, не стала мне ничего объяснять, не стала упрекать меня в «политической незрелости», а такой упрек был бы вполне уместен в устах дочери крупного общественного деятеля советской Латвии. Нет, она просто сказала: «Угу». Безо всякого выражения.