– Хочешь, чтобы я вернулся домой, – сказал он.
– Это так много для меня значит! Настало время тебе вновь расцвести. С твоим умом ты через три года защитишь диссертацию.
– Расцвести было бы неплохо, согласен. Но сначала вы должны кое-что для меня сделать.
Она надула губы.
– Торговаться? Что-то мне не очень это нравится.
– Это не то, что ты подумала. Мне безразлично, как ты поступала. Правда безразлично. Я сейчас имею в виду совсем другое.
От него не укрылось нечто странное, творившееся с ее лицом: трудноуловимая, но какая-то безумная смена выражений, свидетельство внутренней борьбы. Представление о себе как о любящей матери столкнулось с досадой на материнские заботы. Он чуть ли не жалел ее сейчас. Она хотела, чтобы все давалось ей легко, затруднения лишали ее и сил, и терпения.
– Я вернусь домой, – сказал он, – но сначала мне нужно кое-что получить от госбезопасности. Мне нужно все, что у них на меня есть. Все папки. Прямо мне на руки.
Она нахмурилась.
– Что у них на тебя есть?
– Возможно, кое-что плохое. То, что помешает мне “расцвести”. То, что может скомпрометировать тебя.
– Ты что-то натворил? Что ты сделал?
Услышав этот вопрос, он вздохнул с облегчением. Штази явно свернула расследование по собственной инициативе, ни о чем не уведомив его родителей.
– Тебе не надо этого знать, – сказал он. – Твоя задача – добыть для меня папки. Дальше я сам разберусь.
– Сейчас каждый хочет раздобыть свое дело. По всей стране осведомители сидят и мерзко трясутся, и в Штази это знают. Эти папки для Штази – страховые полисы.
– Да, но члены ЦК, думаю, не так напуганы. В эти дни просьба выдать мое дело на руки должна выглядеть почти рутинной.
Испуганным взглядом она шарила по его лицу.
– Что ты сделал?
– Ничего такого, чем бы ты не могла гордиться, если бы знала. Но другие могут отнестись к этому иначе.
– Я могу попросить твоего отца, – сказала она. – Но он от той твоей выходки едва оправился. А теперь что-то новое? Сейчас не лучшее время, чтобы давать ему об этом знать.
– Разве ты не любишь меня, мама?
Этот вопрос не оставлял ей выбора; она согласилась помочь. Перед ее уходом они сочли необходимым обняться, и какое странное это было объятие… не объятие, а вымученная сделка: она, неспособная на искреннюю любовь, притворялась любящей матерью, а он, по-настоящему ее любивший, эксплуатировал ее притворную любовь. Убежище он нашел в том уголке сознания, где была заперта безгрешная любовь к Аннагрет.
Прошла неделя, за ней другая. Наступило и миновало Рождество, а от матери – ничего. Может быть, она уже раздобыла дело и прочитала? Прочитала и думает заново, хочется ли ей вернуть сына в свою жизнь? Однажды она уже решила, что может жить без него.
Наконец, в канун Нового года, он сам ей позвонил.
– Сегодня твой отец работает последний день, – сообщила она ему.
– Да, и это меня немного беспокоит, – сказал он. – Как частное лицо он будет не столь влиятелен.
Она промолчала.
– Мама. У меня есть причина для беспокойства?
– Мне кажется, ты на меня давишь, Андреас. Мне кажется, ты злоупотребляешь моим желанием воссоединить семью.
– Ты его попросила или нет?
– Я ждала подходящего момента. Он ужасно деморализован. Лучше бы ты пришел и попросил его сам.
– Теперь, когда уже поздно?
– Почему ты не говоришь мне, что там может быть, в этих папках? Там ничего особенно страшного нет, я убеждена.
– Невероятно. Ты три недели тянула!
– Будь добр, не кричи на меня. Ты забываешь, кто твои родственники.
– Маркус не имеет отношения к внутренним делам.
– Его имя много значит. Твоя семья – все еще королевский род в этом свинарнике. И твой отец по-прежнему член ЦК.
– Так попроси его, пожалуйста!
– Сначала я хочу знать, что ты пытаешься утаить.
Если бы он думал, что это ему поможет, он бы с радостью рассказал ей все, но инстинкт велел ему молчать и в особенности ни словом не упоминать о существовании Аннагрет. Он проговорил вместо этого:
– Мама, я буду знаменит. – Раньше ему такое в голову не приходило, но, сказав, он сразу же понял, что это правда: он скроен из того материала, из которого выходят знаменитости. – Я расцвету, прославлюсь, и ты будешь очень рада, что ты моя мать. Но если ты не добудешь мне папки, я прославлюсь на иной лад, и тебе это не понравится.
Еще две недели ожидания. Теперь даже в самые сумрачные дни на Норманненштрассе собиралось много народу, а потом вдруг, промозглым и сиротливым днем, – громадная толпа. Поблизости от главного входа на территорию комплекса Андреас поднялся на бампер грузовика, чтобы оценить количество. Сколько хватал глаз – люди и люди. Многие тысячи. Плакаты, пикетчики, скандирование, телерепортеры.
Stasi RAUS. Stasi RAUS. Stasi RAUS!..
[30]
Передние давили на ворота из листового металла, лезли на них, становясь на ручки и петли, кричали на охрану внутри. И вдруг – необъяснимо и к его ужасу – ворота распахнулись внутрь.
Он все еще стоял на бампере грузовика, и от ворот его отделяла изрядная людская толща. Спрыгнув, он присоединился к толпе, ладонью уперся в кожаную куртку впереди, сохраняя небольшой просвет на случай давки.
Молодая женщина слева радостно вскрикнула:
– Это ты?
Лицо милое, но только смутно знакомое, а может быть, и вовсе незнакомое.
– Привет, – отозвался он.
– Господи, – сказала она. – Ты меня даже не узнал.
– Конечно, узнал.
– Ага. – Она неприятно улыбнулась. – Узнал, как же.
Он притормозил, дожидаясь, чтобы ее место рядом с ним занял кто-то другой из напирающих. Голоса вокруг слегка поутихли – то ли из почтения, то ли из давней привычки к послушанию, – но когда Андреас протиснулся сквозь ворота во двор, он услышал громкие буйные крики в здании впереди. К тому времени, как ему удалось в него войти, на полу уже валялось битое стекло, на стенах было что-то намалевано краской. Люди валили по главной лестнице наверх, где, как говорили, располагались кабинеты Мильке и других высших чинов Штази. Сверху сыпались бумаги, отдельные листы лениво проплывали в воздухе, пачки увесисто шлепались на пол. Добравшись до лестницы, он оглянулся и увидел надвигающиеся лица, отчетливые, точно в замедленной съемке, покрасневшие или посеревшие от холода, лица, полные изумления, торжества, любопытства. У входа охранники в форме смотрели на все с каменным безразличием. Он протолкнулся к одному из них.