– Девчонок попусту питаем, готовим для мужей, – проворчал Манихай. – Всего-то два сына у нас, и то младший калека. А дочек – что сорной рыбы в реке. Недаром сказывают: «Если носящая платье проскочит между огнем и мужчиной, достаток из дома уйдет». А тут сколько раз на дню девчонки шастают меж мною и камельком, когда я грею болезную спину! Потому и достатка нет. Да мало нам, еще одну навязали.
Прикрывая ладонью выпростанную грудь, Лахса вскочила и гневно набросилась на мужа:
– Не отдай нам жрец Илинэ, тебе бы, лежебоке, не видать новой юрты, как своего затылка!
Манихай, забывшись, съежился, вздернул локоть тыльной стороной к лицу. «Она, видать, бьет его», – догадался Силис.
* * *
…Лахса, бывало, поколачивала супруга. Не крупно, так, для острастки, когда ей слишком уж надоедали его бесконечные стенания, лень и необоримая любовь к праздникам-гулянкам. Манихай драться совсем не умел, а Лахса умела. В ее на вид пухлых, сальцем начиненных ручках скрывалась изрядная сила. Раз в месяц заволакивая мужа в коровник, откуда заранее выводила скотину, Лахса лупцевала его усердно и не без удовольствия.
Манихай старался не вопить очень громко. Он не хуже Лахсы понимал: будет орать – совсем перестанут почитать люди и собственные ребята. Нельзя допускать, чтобы соседи и дети знали, как главу семьи, господина-мужчину трясут и молотят, взяв за шкирку, словно нашкодившего щенка. Жена была мудра по-своему. Манихай побаивался ее, уважал и покорно принимал заведенные ею порядки.
Старший брат Лахсы, обедневший и тоже обремененный большой семьей, силком выдал сестру замуж за ветреного Манихая. Сказал ему:
– Хочешь, бери, как стоит перед тобой, в одном платье, не хочешь – не бери.
Эти слова прозвучали для Лахсы будто удар прута. Брат не собирался выделять ей корову, оставленную родителями в приданое.
– Возьму и в платье, – беспечно ответил жених и отдал брату хороший калым, половину своего добра – двух коров, быка и кобылу.
Молодая жена долго плакала, едва вынося рядом с собой нежеланного, никчемного человека. Но что делать – вдовый табунщик Кубагай, за дочкой которого, Нарьяной, она присматривала, не замечал Лахсу. Потом женщина притерпелась и привыкла к мужу такому, какой есть. А за привычкой исподволь пришло нечто большее. Не любовь, нет. Нет… наверное. Просто теперь Лахса размазала бы об стенку любую бабу, которая позарилась бы на ее зряшного мужика. Это был ее супруг, отец ее восьмерых детей. Всех их она родила со счастливым ожиданием, хотя не умела ни присматривать за малышами по-доброму, ни воспитывать по семейным обычаям людей саха.
С каждым ребенком вместе с радостным изумлением новой жизнью в женщине крепло тайное, горькое убеждение, что она – плохая мать. А может быть, и плохой человек. Ее легкомыслие и пристрастие к жизни за чужой счет были схожи с недостатками Манихая. И постепенно щемящая жалость к себе и мужу как к несостоявшимся, непочитаемым людям, стала той глиной, которая прочно схватилась и спаяла этот союз.
Всю работу, худо-бедно проделываемую семьей, Лахса приписывала Манихаю, чтобы закрыть насмешливые рты, всегда готовые поболтать о вошедшей в присловья праздности ее супруга. Она не особенно заботилась о нем, однако не меньше, чем о ребятах. Утром, одеваясь на бегу, первым делом торопилась развести огонь, чтобы домочадцы проснулись в тепле. Разогревала для них остатки вчерашней еды и лишь затем спешила в коровник.
До полудня женщина трудилась честно. После, снедаемая неувядаемым языковым зудом, отправлялась к приятельницам и напрочь забывала о доме. Случалось, надеясь на Лахсу, друг на друга, куда-нибудь по своим делам сматывались Манихай, Нюкэна и старший сын. Тогда полуголая детвора, ревмя ревя, до вечера бродила по выстуженной юрте под присмотром смышленых собак.
Всласть насытившись разговорами, вволю наслушавшись сплетен, Лахса возвращалась и как ошпаренная виновато носилась из дома к коровам и обратно. Доила, задавала сена, вычищала навоз, растапливала полузатухший очаг. Обтирала сопливые мордашки детей, одевала иззябших, согревала и кормила чем придется. Что-то шила-подшивала, прибирала, готовила к ужину… К ночи разминала со сливками и правила ножки и ручки кузнецова сына. Закрепляла его в люльке поверх жеребячьих пеленок мягким ровдужным ремнем – ребенок тогда лучше спал.
Время прошло незаметно. Приемыш стал ходящим, лучше понимающим слова человеком. Лахсу он звал, как зовут матушку грудные дети и как телята кличут корову: «Мэ-мэ». А недавно стал довольно чисто произносить имя Дьоллоха. Теперь и свое имя получил. Рассохшуюся старую люльку заняла крошка Илинэ. Атына поместили с любимым братом Дьоллохом на лежанке, ближней к очагу. Ночью малыш крутился и всплакивал, приходилось брать к себе и успокаивать грудью. Молоко из рожка с привязанным соском от коровьего вымени Атын пил неохотно.
Видя, как матери трудно, Нюкэна начала больше помогать по дому. Манихай в последние дни уходил редко и ненадолго. По вечерам от нечего делать рассказывал детям страшные и смешные истории или разучивал с Дьоллохом песни. У Манихая был хороший голос.
Вчера Лахса неожиданно обнаружила, что ей не хватило времени на разговоры с приятельницами. Вспомнила умершую родами Нарьяну. Девочка-подкидыш чем-то была с нею схожа – такая же светленькая и кудрявая. Вспомнила Лахса и большеглазого отца Нарьяны Кубагая, свою первую любовь. Жалела Хорсуна. Ох злой Дилга – оставил одиночкой, новорожденного сына у воеводы забрал…
Весь вечер думала о нелюбезной к кому-то судьбе. Даже обсуждать случившиеся в бурю события расхотелось. Впервые длинный язык оставил хозяйку в покое.
Одни люди уходят с Орто, другие приходят взамен… Лахса кормила Илинэ и смотрела на нее не отрываясь. В какое-то мгновение женщине показалось, что это ее собственный ребенок, вопреки всем непогодам жизни рожденный от любимого человека.
Может, буря стронула с места заскорузлое бытие и на Земле все потихоньку стало меняться? Все-все. Даже Манихай и убеждение Лахсы о себе, что она скверная мать и человек так себе.
Взъярившись на слова мужа о бесполезности девочек, Лахса тут же опомнилась и подсела к нему, подпустив ласки:
– В доброй юрте выправится, Манихай, твое отсырелое здоровье.
– Я про юрту новую песню придумал, – важно сказал Дьоллох. – Отец мне помогал.
Манихай смущенно замахал руками:
– Иди, иди со своими песнями!
– Пусть споет, – попросил Силис. – Я же еще не слышал.
И мальчик запел. Украшениями слов песня не блистала, зато в ней было много переливчатых рулад и трелей. Затейливые звуки лились из губ Дьоллоха легко и свободно, как терпкий молочный напиток из горлышка кожаного бурдюка. Разносились, будто по ветру, перезвоном плотницких топоров, вились кружевными стружками из-под ножа и завитками дыма из утренней трубы…
Силис закрыл глаза. Вначале в темноте закружились красные точки, и вдруг новая, чудесная юрта Лахсы и Манихая, словно уже построенная, предстала перед ним вживе. Большая и гладкая, с крепко сбитой усеченной крышей, со скатывающимися вкось боками, плотно мазанными навозом и глиной. С опрятной дверью в восточной стене и праздничными, ярко вспыхивающими на солнце окошками.