Без бывшего оруженосца Шатильон в эти первые месяцы заточения сошел бы с ума. Зима на дне каменного мешка уничтожила веру в себя: бесполезны оказались его ум, сила, дерзость, решимость и отчаянность. Он впервые ощутил себя ничтожным и беспомощным. Никто из двух его сюзеренов о нем не вспомнил, он не получил ни единой весточки от семьи, до него не дошло ни слова поддержки от вассалов и соратников. Господь, защитивший пророка Даниила во рву со львами, равнодушно предоставил Рейнальду де Шатильону гнить в басурманской яме. Князь был готов к героической смерти, он стоически перетерпел бы пытки, но не мог перенести медленное, бессмысленное, унизительное прозябание, неведомое будущее, равнодушие всего христианского мира, угрозу тихого угасания и захирения, собственное бессилие и полную бездеятельность. Темница обесценила все его достоинства мужчины и честь рыцаря. Князь Антиохийский был взвешен и найден легким, наряду с балбесом и трусом Шарлем, отчего терпеть Толстяка стало лишь противнее.
Другое дело Альберик. У хлюпика отродясь не имелось ни мощи, ни воинских умений, ни необходимой солдату жесткости. Зато в нем обнаружились бездонные запасы того, что оказалось тут гораздо полезнее – смирения, сострадания, терпения, незыблемой веры в Бога и любви к людям, даже к таким нестерпимым, как Толстяк. Иногда Рейнальду казалось, что его бывший низкорослый, чернявый оруженосец, который не только в рыцари не был посвящен, но и непонятно как оруженосцем-то заделался, был ангелом, но, конечно, ангелы не могли быть такими невзрачными замухрышками.
Сверху послышались шаги, с потолка посыпались известка и пыль – это тюремщик Али распахнул крышку в потолке ямы и спустил на веревке корзину с вонявшим тухлятиной месивом. Рено протянул миску Альберику. Тот прошептал:
– Ваша светлость, что-то кусок в горло не лезет.
Сероватая кожа обтянула кости, и золотистый взгляд юноши теперь смотрел куда-то вдаль, мимо людей. Он все больше молчал. Еще вчера Рено перетащил его под окно, но ни свет, ни свежий воздух не помогали. В тюрьме Альберик был не жилец.
Забытый всеми Шарль с трусливой жадностью потянулся к оставшейся на полу бурде:
– Если ваша милость все равно не хочет…
У Шатильона потемнело в глазах, он отшвырнул миску ногой, испуганно взвились мухи, плесневелый рис с червивыми бобами разлетелся по полу:
– Никто здесь не ест до тех пор, пока эти сволочи не отпустят Альберика!
Сказал и впервые за последние месяцы снова почувствовал себя мужчиной.
Больной прошелестел из своего угла:
– Ваша светлость, прошу вас, не надо. Нуреддин ценит своих пленников больше любого выкупа. Не случайно у него их шесть тысяч оказалось. Мне уже не видать свободы.
– Это мы решим, не Нуреддин.
– Сир, вы понапрасну губите себя, а если у кого и есть надежда выйти отсюда, так это у вас.
– Не понапрасну, малыш, не понапрасну. Вот видеть, как умирает мой оруженосец и ничего не сделать, это было бы гнить понапрасну. Да нехристи никогда не осмелятся потерять меня.
Он, конечно, не верил, что представляет для язычников такую великую ценность, что может угрожать им своей смертью, но он вновь обрел себя. Наконец-то прекратится убийственное бессилие и бездействие. Опасное единоборство с противником было привычным состоянием, рискуя жизнью, он снова ощутил себя живым. Он опять мог решать и приказывать – в первую очередь себе, но и товарищам, и, главное, ненавистным обрезанным собакам. Да он с радостью умрет, защищая Альберика и собственную честь.
Поначалу тюремщик Али невозмутимо подтягивал нетронутую еду обратно. Потом принялся волноваться, заглядывал в застенок, сердито ругался и плевался. Десятью выученными словами князь объяснил, что узники отказываются принимать пищу, пока «хаджиб» – заведующий тюрьмой – не согласится назначить выкуп за его оруженосца. Переводить ему ответ Али не потребовалось. Как всякий франк, Рено знал арабские сквернословия. Каждый раз, когда спускали еду, Шарль унизительно молил позволить ему поесть. Но князь предупредил, что, если прожора дотронется до миски, над которой теперь с жужжанием носились сотни мух, он размозжит ему голову о стену. Шарль горько стонал, безутешно рыдал и сосал пальцы, уставившись на кашу из бургуля, сохлые лепешки и сырой лук. Рено уже не знал, что досаждало больше – голод, сворачивающий кишки, или безутешные всхлипы Толстяка, готового обменять честь и жизнь товарища даже не на чечевичную похлебку, а на плесневелую лепешку. А Альберик лежал безучастно, тоскливо разглядывая крохотный клочок неба.
На третий день крышка лаза распахнулась, и в проем заглянул сам эмир джандар – тот самый смутно знакомый Шатильону человек в зеленом бурнусе. Высовываясь из-за его плеча, Али причитал:
– О достопочтенный ас-сайяди Аззам ибн Маджд ад-Дин, не моя вина, если проклятые кафиры сдохнут от голода!
– Освободите моего оруженосца, он умирает, – прохрипел Рено из последних сил. – Моя семья уплатит любые деньги. Иначе вам останутся только наши бесполезные трупы!
– Аюа, да. Я дам тебе одну жизнь, свинья, – неожиданно ответил тюремный смотритель на корявом французском, – но советую тебе выбрать твою собственную.
– Жизнь и свободу? – быстро спросил Рено, сердце встрепенулось, и показалось – сейчас само уйдет, бросив негодное тело.
– Нет, остаток твоих дней ты проведешь в этой джуббе.
– Это не жизнь, – отвернулся к стене. Такая слабость навалилась, что язык едва поворачивался.
– А со вторым что?
– Что хотите.
Ни до чего ему больше нет дела, он умирает.
– Наам, ты сказал.
Аззам отдал Али какие-то приказания. Рено распознал слова «калаб маджнун» – бешеная собака.
Умереть не позволили. Беспомощных, как зимние мухи, латинян выволокли из темной, зловонной джуббы. Шатильона швырнули в угол двора. Где-то хрипло, яростно выл и лаял невидимый пес и истошно, будто его резали на куски, вопил Шарль. Рено заставил себя подняться на ноги, качаясь, прислонился к стене, огляделся: недвижной маленькой копной валялся у стены Альберик, слепило солнце и мельтешили пестрые халаты – это несколько стражников зачем-то запихивали отчаянно извивавшегося и суматошно сопротивлявшегося Толстяка в огромный джутовый мешок, который скакал и дрыгался, словно в нем сидела нечистая сила. Из него-то и несся бешеный, злобный лай. Один из басурман треснул Шарля по голове дубинкой, тот сник, тюрки тут же завязали над его головой узел и поволокли куль с продолжавшей биться внутри собакой за ворота. Страшный, полный нестерпимой человеческой муки и смертельного ужаса вопль Толстяка снова разорвал уши. Рейнальд прохрипел что-то, попробовал шагнуть вперед – и тут же перехватило дыхание от беспощадного удара под дых. В глазах потемнело. Слабый, как младенец, князь рухнул наземь.
Когда очнулся, храпели и ревели привязанные у стены верблюды, трепетали паруса вывешенных на просушку ярких тканей, шуршали верхушки пальм, в высоте вертелась, кружилась, опрокидывалась прямо на голову выцветшая от зноя синь, белое солнце резало зрачки. Рено пришел в себя, приподнялся на локте и сразу наткнулся на взгляд эмира джандара. И внезапно пламенем вспыхнуло узнавание: он вспомнил двор антиохийской цитадели, кишащий пленниками-сарацинами, и тощего, скрючившегося на земле бешеного мальчишку с вывихнутой щиколоткой, с глазами, полными звериной ненависти.