Все басурмане без разбора – раскормленные богачи в атласе, изможденные нищие в рубищах, полуголые рабы и женщины, до глаз закутанные в покрывала, – были омерзительны Шатильону, а их повадки, жесты, выражения лиц – нестерпимы. И отвратительней всего был сам Нуреддин, исчадие ада.
– Что он говорит?
– У правоверных, мол, должна быть только одна ихняя суннитская вера, одна страна вокруг всей Палестины и одна цель – джихад…
Если бы не Альберик, Рено, может, и успел бы вырваться из окружения. Он уже поворотил коня, когда заметил троих сельджуков, подступавших с поднятыми саблями к оруженосцу, и такое отчаяние, страх и растерянность были на востроносой физиономии бедняги, у которого даже шлема не оказалось, что Рено, не раздумывая, развернулся и помчался на подмогу. Это была самая большая его глупость. Теперь оба в цепях.
Вслед за Нуреддином из толпы выступили и заголосили ораторы: некоторые в пышных тюрбанах и белоснежных одеждах, а иные – босые и в отрепьях. Нищих бродяг толпа почему-то встречала особо восторженным ревом. Они долго завывали, читая не то речи, не то поэмы, сопровождая это широкими жестами, но все слушатели – и сам Нуреддин, и все его визири, эмиры и шейхи – терпеливо внимали болтунам, осаждая коней, а в некоторых местах разражаясь поощрениями.
– Это поэты-шаиры благодарят Аллаха и наперебой восхищаются благочестием, скромностью, победоносностью и справедливостью Нуреддина, – пояснил Альберик.
– Они будут хвалить его милосердие и щедрость, пока мы все не скончаемся от жажды, – Шатильон облизал растрескавшиеся губы.
Из-за спин зевак выдвинулась женщина в темной, глухой абайе, высокоскулая, черноглазая, густобровая, с решительным и гордым лицом. Толпа расступилась перед ней. Она поклонилась Нуреддину и принялась молить его о чем-то, протягивая к нему ладони.
– Нищая, что ли?
– Нет, главная жена его – Исмат, дочь Мехенеддина. Просит у него денег.
Рено скривился. Нуреддин между тем нисколько не смутился из-за того, что собственная жена всенародно позорила его и себя. Отвечал попрошайке назидательно и велеречиво, сопровождая слова плавными жестами, словно был проповедником, а не военачальником. Видно было, что речь его предназначалась всем собравшимся на площади. Народ притих, стоящие спереди кивали и передавали его слова тем, кто стоял далеко. Временами Нуреддин останавливался, украдкой следил, успевают ли длиннобородые записывать за ним.
– Ну что? Не дал? Сказал, самому не хватает? Зря унижалась? – усмехнулся Рено.
– Не дал, скупердяй чертов. Сказал, у нее уже есть три торговые лавки, они приносят двадцать динаров, и хватит ей. Он, мол, только хранитель сокровищ мусульман, все деньги нужны на священный джихад, и он не намерен гореть в адском огне из-за того, что предал умму, так они прозывают весь магометанский народ.
– Найдется ему из-за чего гореть, пусть не старается.
Альберик продолжал пояснять, стремясь, видимо, хоть чем-то оказаться полезным своему спасителю:
– Нуреддин жертвует вакфу – это у них вроде церковных пожертвований —мельницу и печь, на доходы от них будут выкупать из франкского плена бессемейных басурман, при условии, что они сунниты и знают Коран наизусть.
Нуреддин съехал с дороги, пропуская мимо себя отряд тюркских лучников. Он склонял перед воинами голову, почтительно приветствовал каждого, а когда замечал раненого, останавливал процессию, клал руку на плечо увечного и ласково, но твердо обещал:
– Друг мой, если бы ты мог видеть награду, предназначенную тебе в раю, ты бы молился о потере второго глаза! Сын мой, Аллах так вознаградит тебя в ггрядущей жизни, что если бы ты не был необходим умме в наших будущих боях, ты бы надеялся, что твоя рана смертельна!
А когда мимо понесли тела погибших, атабек спешился, поклонился и сказал:
– Выходя на бой, наши муджахиды выставили себя на продажу, и Аллах купил тех счастливцев, которые погибли. В обмен за их жизнь Всевышний щедро уплатил им блаженствами рая!
Рено только сквернословил, когда Альберик переводил эти выспренние речи, но Зангид несомненно умел воодушевлять доверчивую чернь: каждое подобное заявление необыкновенно распаляло народ – все восторженно вопили, улюлюкали, многие рвали на себе одежды, благословляли султана, раненые бросались ему в ноги, рыдали и целовали край его дрянного халата. Хитрый тюрок кланялся им в ответ и даже не пытался держаться с полагающимся правителю достоинством.
Верблюд, за которым брел Рейнальд, остановился в заторе, и Шатильон оказался совсем рядом с атабеком. Мокрый комок кизяка больно расплющился о скулу, толпа злорадно загоготала. Кровь бросилась в голову князю. С ненавистью и вызовом он уставился прямо на Нуреддина, а поймав его взгляд, не опустил глаз. Чернь взревела, Шатильон через силу ухмыльнулся, хоть бравада его и была весельем отчаяния, он не сомневался, что за это крохотное торжество над ненавистным врагом последует страшное возмездие. Но ехавший за Нуреддином эмир в спускающемся до конских копыт зеленом бурнусе, которого Альберик назвал Аззамом, посмотрел на Шатильона с омерзением и что-то сказал султану, Рено уловил только свое прозвище – Бринс Арнат. Лишенный чести Нуреддин всего-навсего руку поднял – стражники немедленно обнажили сабли и отогнали от франков разъяренную толпу.
– Что он сказал? Почему этот зеленый вдруг за меня заступился?
– Я не расслышал, – пробормотал юноша и отвел глаза.
На площади перед Большой мечетью вереницу латинян снова остановили. Грохотали барабаны, терзали уши погремушки, толпа проклинала и поносила пленников, плевала в их сторону и закидывала гнилыми фруктами, сухими кизяками и острыми камнями. Наконец за измученными, окровавленными страдальцами захлопнулись ворота Алеппской цитадели, высоченной, как Башня Вавилонская. Во дворе франкских рыцарей ссадили с коней, а Шатильона отвязали от верблюда. Магометанский цирюльник насильно выбрил всех бородачей, стражники сбили кандалы и развязали веревки. Всем управлял Аззам в зеленом плаще. К нему обращались с превеликим почтением, называя его «эмиром джандаром». По словам Альберика, «эмир джандар» – это важный сановник при дворе атабека, заведующий смертными приговорами и пытками. Чем больше Рено вглядывался в этого эмира, тем более знакомым казался ему поганый тюрок, но где он мог его видеть, Шатильон так и не вспомнил. По знаку Аззама четверо тюремщиков потащили бьющегося клейменым жеребцом князя внутрь цитадели. Спустили по множеству ступеней, проволокли по тесному проходу и спихнули по крутому скату на дно глубокой, темной ямы. Следом покатился Альберик, за ним грузно плюхнулся Шарль де Ланье. Падение Шарля было особенно чувствительным, недаром соратники прозвали его Толстяком.
В соседние темницы побросали прочих франков. Некоторое время слышались крики, перебранка, лязг запоров. Постепенно воцарилась тишина, нарушаемая только внезапными воплями. В вырубленном в скале подземелье воняло сыростью и мочой, земляной пол покрывала слизистая грязь. Шатильон сел у стены, потирая кровоточащие запястья и щиколотки. Ничего, ничего, главное, что он остался в живых, что его не казнили на потеху толпе, лишь бы доказать ей, что нет правителя добрее, жалостливей и достойнее, чем аль-калаб Махмуд Нуреддин. Не он первый, многие бароны попадали в заточение, даже король Иерусалима Бодуэн II дважды оказывался в плену. Князю Антиохийскому, конечно, долго сидеть не придется, его быстро выкупят.