Рано утром на Петра и Павла они вытащили снасти из воды. Первого, самого большого осетра — рыбьего князя — отпустили на волю, как исстари принято в этот день у рыбаков. Побросали кости съеденного лося диким зверям, стали варить уху без соли. Лука с Алексой, помешивая в котлах, приговаривали и поучали молодых: «Поешь рыбки — глаза и ноги будут прытки!»
— На всю жизнь вперед наелись! — неприязненно ухмылялись те. — Милостивы к нам святые Петр и Павел.
Старики, заподозрив в словах насмешку, кланялись в пояс на восход, призывая святых апостолов отведать ушицы да простить, что без соли, без хлеба.
И снова плыли в день, когда работать грех. И опять не гребли, а только поправляли, чтобы не сесть на мель. И казалось всем, что медленнее чем прежде текут воды, едва несут струги. Так шли они до сыпучей каменной горы. Возле нее было много чумов. Тунгусы махали руками, зазывая для торга и мены. И видно было, что им русский люд не в диковину. Но не было нужды в мене. Да и менять-то было нечего. В здешних местах, по словам монахов, зерна у народов не было.
На Прокопьев день струги неслись по реке так, что едва не захлестывало волнами низкие борта. Ватажные опасались водяного, который в этот день лютует: может опрокинуть лодки и утащить людей в свои подземные казематы, в безвозвратное холопское житье.
Опасаясь вреда, они пристали к берегу до вечерней зари, вытащили струги на сушу подальше от воды. Добро свое, не поленились, перетаскали в лес и развели костры, чтобы с реки их не было видно. Хоть они и не забывали задабривать водяного дедушку, но в этот день попасть ему под горячую руку побаивались: нечисть — она и есть нечисть, на вероломство и подлость горазда.
Сверкала на небе Большая Медведица, суля добрые промыслы. Господь крошил старый месяц на звезды и разбрасывал по небу. Кичижники из гороховцев гадали по звездам на погоду, на добычу следующей зимой.
На Ильин день ватага прошла мимо причудливых каменных быков, обошла каменистые отмели с пенистой волной и вдоль долгой песчаной косы вошла в устье. Две многоводные реки сливались в одну, и в том месте по стрежню ходили волны. Как ни ждали этого дня, пришел он ни раньше, ни позже, а на грозного Илью Пророка. Кто видел Енисей возле Турухана, тот узнал его и в этих местах.
Кончилось лето. Пожелтели берега, огненный конь грозного пророка уронил в воду подкову с булатного копыта. И сразу похолодало. На полдень в теплые края тянулись по небу неспешные тяжелые облака. Робко, то и дело пропадая, поблескивало красное солнышко, смущенное могучими тучами-быками. Тужилось небо, чтобы разразиться грозой. Хмурил седые брови могучий старец. Запрягал коней в колесницу, погромыхивая колесами и оглоблями. Трепетал сатана, поглядывая на небо, боялся встретиться взглядом с грозными очами Ильи.
По стрежню шли высокие волны. Укрепляя свой дух, запели ватажные старую песнь про сатану и Илью Грозного, который мчится по небу на колеснице, запряженной тройкой белых коней. И где ни спрячется сатана, туда пускает громовую стрелу. Нечистый на хитрости и козни горазд: влетит в христианский дом, думает, там не тронут. «Не пощажу дома!» — грохочет Илья и сжигает его молнией. Тот в набожного человека спрячется — и его сразит Илья. Сатана — в церковь святую. «И ее не пощажу, но сокрушу тебя!» — гремит во все небо Илья и мечет огненные копья, убивая скотину и людей, сжигая дома и храмы.
Захватывало дух путников от той суровой песни. Не умолить погибели от молний. Разве креститься беспрестанно, чтобы отпугнуть сатану. Несколько святых капель ильинского дождя скатились с неба на головы плывущих. Они скинули шапки, ожидая целительной влаги. Долго поглядывал передовщик на стрежень и, к облегчению всех, не решился переправляться через реку в тот день.
— Надо грести с усердием! — сказал, кивая на середину соединившихся рек. — А это работа. Не дай Бог, рассердим Громовика!
И стал он искать место для отдыха и ночлега на правом берегу.
На другой день при безветрии ватага переправилась через полноводную реку, пошла вдоль левого берега к полуночи. А через день пополудни завиднелись на низком берегу четыре свежесрубленные избы с нагороднями, врытые в землю острожины и ворота, еще не навешанные на петли.
На сухом пригорке вокруг строящегося острога виднелись остатки ветхого зимовья с упавшим тыном, несколько лачуг и землянок, балаганы и шалаши. Их властно подпирало и отодвигало новое, государево строение. На берегу чернели легкие лодчонки, и даже неуклюжий карбас, вытащенный на сушу. Дымы жилья тянулись к светлому осеннему небу.
Завидев плывущие струги, к реке стали стекаться промышленные и служилые, мелькали малиновые шапки стрельцов.
Ватага подошла к берегу против старого почерневшего креста в сажень шириной и в полторы высотой. Видно было, что ставился он во времена давние, может быть, еще до лачуг и землянок, когда государевы люди знать не знали о вольных промыслах в этих местах. Встречавшие гостей люди с радостными криками вошли до колен в воду и вытащили струги на сушу вместе с гребцами.
Угрюмка среди первых соскочил на землю. Его окружили. Он жадно всматривался в русские лица, искал знакомых — и не находил их. Чинно сошли на берег староватажные, стали креститься и кланяться кресту.
— Ивашка Похаба здесь? — спросил кого-то Угрюмка.
Ему так же торопливо и невпопад ответили:
— В Маковское зимовье ушел! К вечеру вернется.
К передовщику протолкнулся промышленный знакомого вида. Посмеиваясь, облапил Луку:
— Не узнал, белая борода? В Тобольске виделись. — Обернулся к Пантелею. — Здорово ночевал, казак! — весело раскинул руки для объятий. — Ваську Бугра помнишь ли? С братом Илейкой у тебя на коче были? — Не дождавшись ответа, насмешливо спросил: — Побывал ли на Нижней Тунгуске?
— Оттуда! — ответил Пенда, вспомнив промышленного. — Нет там огненной горы. Брехал ты нам в Тобольске.
Васькино лицо покривилось, он принужденно рассмеялся, оправдываясь:
— Говорил — как от людей слышал! — Хотел еще о чем-то спросить без прежнего пыла, но к передовщику подошли два молодых стрельца и велели сходить на поклон к здешнему приказному Максиму Трубчанинову.
— Все расскажем, православные, ничего не утаим! — радостно выкрикивал Лука Москвитин, окруженный встречавшими. — Дайте в себя прийти с добром. Три года в пути… Помилуйте!
— Три года? — ахнула толпа.
Не отвечая на расспросы, Пантелей достал из заветного мешка грамоту мангазейского воеводы, оторвал Луку от любопытных.
— Привел вас! — весело помахал грамотой перед холмогорцами и устюжанами. — Крест вам целовал — не бросил. Теперь сами верховодьте: у меня с воеводами разговор не получается…
Лука и Федотка спешно переоделись, накинув поверх повседневных кожаных рубах изношенные кафтаны. Пантелей по-праздничному перепоясался кушаком, перевязал бечевой сползавшие бахилы, поправил казачий колпак на голове, наказал Москвитиным, Алексе с Гюргием, смотреть за стругами и поклажей.