Подкинула Устинья на счастье серебряную копейку, на одной ее стороне великий князь Алексей Михайлович изображен, а на другой — воин-копейшик со своим копьем. И казался Устинье этот воин её Григорием, дорогим и любимым навеки. А загадала она то, что если монета копейщиком вверх упадет, то возьмет Устинью Гришенька с собой в Москву.
И копейка упала, как ей было нужно. И рассмеялась Устинья, и стала смотреть в красное строенное окошко. Вверху — два красных стекла, внизу — одно. Снег сквозь эти стекла гляделся красноватым, словно ударил охотник в утку, да полетели из нее не перья, а рубины.
Устька думала о ключе, в котором есть сладкая вода. Надо будет сказать Григорию, что у него должен появиться наследник. Григорий захочет, чтобы ребенок был здоровым, и поведет Устинью к тому дальнему сладкому ключу. Она знала, что он сейчас на встрече послов, ждала его с нетерпением.
Чтобы время быстро шло, пошла в подвалы, считала там бочонки с вином, кутанные в соломы колеса сыра, жито в загородках, мешки с крупой.
А послы смотрели теперь на Ушайское озеро, где в зиму во льду стояли корабли. На льду этого озера был устроен показательный кулачный бой.
Со всей России ссылали в Сибирь кулачных бойцов. Досаждали они Москве своей силой: то одного пришибут, то другого. А в Сибири сила надобна, чтобы врагов крушить. Здесь кулачных бойцов держали в чести, любили смотреть, когда они для забавы бьются.
Был там бухарец Магомед. Вышел он в тот день голый до пояса и в зеленых рукавицах, а на груди у него был мешочек с сушеной шкуркой ящерицы.
Против него стоял Григорий. На груди в густой шерсти золотой тяжелый крест поблескивал.
Ударит Магомед — пошатнется Григорий, Плещеев стукнет — Магомед шатается. Вот уж кровью оба плюются, но ни один не отступит даже на шаг.
Стал Магомед отирать рукавицей кровь и пот, а рукавица свалилась с руки, мальчонка кинулся ему рукавицу подать, да вдруг закричал:
— Дядьки! У него в рукавице железка зашита!
Кинулись мужики — и давай всех бухарцев лупить, а Магомеда в первую очередь. И уже стенка на стенку стали биться. За вложенную в рукавицу железку могли и руку отрубить, тут такое уже бывало. Послы кивали бородами:
— Зрелище достойное, люди крепкие, страха не имут…
Григорий вернулся домой и был пьян изрядно. Устинья его ждала, ждала, не дождалась, прикорнула внизу на топчане.
А проснулась, слышит, в верхней светелке неясный шум и вроде причитания чьи-то. Взяла кинжал от страха, на цыпочках стала подниматься по лесенке.
Заглянула и увидела мотавшуюся в свете луны по ковру тень восьмилапого существа. Богомерзкое существо. И луна смотрела на все бесстрастно: всё равно ей, что видеть, и не такое видала.
И сбежала Устинья по лестнице, тихонько отворила дверь, вышла на снег, как была, босая, в сарафанишке, и пробежала к баньке, шепча в гневе и отчаянии:
— Всё пропало! Всё он разрушил, всё загубил! На кого променял? На ясашную?
А правда ли, что он? А может, она сама? Устька? Ведь после всех мучений и терзаний пышные косы истончились, потеряли блеск, а под глазами словно паучок паутинку сплел. Он прав. О, если б она не видела, не знала бы ничего! Но она видела, теперь ничего не исправить.
В баньке приятно пахло осиной, свежими вениками. Устька оставила дверь открытой, и та же луна, которая делала тени в светелке на стене, на коврах, та же самая луна светила теперь в дверь баньки. Это чтобы Устьке не было темно, чтобы Устька могла сделать петлю из красного шелкового снурка. О! Она знала: это великий грех! Таких не только не отпевают, но даже и не хоронят, просто бросают в реку. Ведь повесился когда-то Иуда. Но такое было в Устьке негодование на нарушителя любви великой, так хотелось, чтобы ужаснулся он делам своим.
Устьку на другой день нашел Васька-Томас, увидев, что дверь баньки приоткрыта, пошел закрывать, ибо любил порядок, вот и увидел ужасное, и сказал:
— Это есть большой горь для Григорий Осипович, как теперь ему говорить?
И Григорий узнал, стиснув зубы, взял кинжал, положил руку на чурбак и отхватил кинжалом мизинец левой руки. Это была частица его, которая должна была лежать отныне вместе с Устькой.
Он решил похоронить Устинью на Толстом мысу рядом с новгородской девчушкой. Жили они в разных веках, но кто знает, что лучше? Умереть, намучавшись, как Устинья, нагрешив много, или же, как девочка, в раннем детстве, когда еще нет ни грехов особых, ни растянувшейся на долгие годы боли?
И поднялись Григорий, Бадубайка и Томас на гору, выкопали могилку.
А вскоре Григорий установил и крест. Он был такой же красивый, как и у девочки, с таким же голбецом и с иконкой под ним.
Полная баклага сделала свой круг, и Григорий сказал:
— Я похоронил грешницу рядом с невинным робенком, но Бог милостив. Устинья была большим робенком и потому, даже виноватая, осталась невинной. Все мы грешны, силен враг рода человеческого! Но, не согрешив, не покаешься. И видит бог, что все мы боремся с бесом в меру сил, нам отпущенных. Аминь!
23. ТОНКАЯ ДОСКА НАД ЯМОЙ
Федор Пущин со товарищи повез новую челобитную Бунакова и градских людей в Москву далекую. Надо же было, чтобы поняли там, что Бунакову власть дана лишь во имя охраны царевых интересов.
Уже вскрылись реки. Делегаты, не задумываясь, отняли три судна у томских промышленных людей, стоимостью в семь рублев каждое. Пусть будет вклад торговых людишек в общее дело.
С парусных мачт сняли флаги купеческие с их знаками и именами, вывесили флаги царские.
Оглянулись на город свой Томский, на шестиметровые кресты именитых людей на кладбище на мысу, которое теперь находилось уже за градской стеной. Башни города сияли свежим деревом, резными орлами. Дале было видно и башни старого города, почерневшие, покосившиеся, а за ними, на отшибе, в лесу, едва виднелась башня князца Еваги. Там было капище его племени. И над башней вечно кружилось воронье, ибо Евагины ведуны приносили на башню сырое жертвенное мясо и мазали идолам губы кровью.
Тревога носилась в весеннем городе: как-то встретят томичей в Москве? Посланцы принесли непростые вести о Смуте великой.
Не ко времени тогда прибыли в столицу томичи. Царь только что мятеж пережил. Его шурин — Борис Морозов глядел на западные страны, вводил перемены великие. А они всегда только болью для простолюдинов отзываются.
А зять, Илья Милославский, родичей в Кремль тащил. Одним из них и был дядюшка Григория Подреза — Левонтий. Судей редко любят в простом народе, а в трудные дни и тем паче.
Когда толпы ворвались в кремлевский дворец, то первым схватили Плещеева. Морозов хотел его защитить, так и самого Морозова чуть не убили. Левонтий тогда был разорван на клочки.
А на следующий день вспыхнул в Москве страшный пожар. Сгорело много посадов. Морозова отправили в Кирилло-Белозерский монастырь подале от глаз людских.