Девильнев хотел выстрелить, но и шевельнуться не успел. Его шею обвила петля. Перехватило дыхание, мир затуманился и стал исчезать. Последним приветом мелькнули виды далекого Лез-Авиньона, и все покрылось сплошным мороком. «Так вот как это бывает!» — мелькнула мысль и погасла. Томасу стало все равно. Но тотчас из сена грянуло три выстрела, отчего три белых приведения окрасились красными пятнами. А другие бросились бежать.
Рассыпая по земле сено, спрыгнули с фуры прятавшиеся до поры в сене охранник Калистрат Калистратович и трое дюжих солдат.
— Держи татей! — крикнул Калистратович, перерезая душившую Томаса петлю. Томас вздохнул и открыл глаза, думая о том, что, видно, душа его улетела не слишком далеко, раз так быстро возвратилась в тело. Воры, убегая, скинули свои белые балахоны, и теперь уж их было не разглядеть на фоне обгорелых домов. Все же Калистратович сумел захватить одного. Вор был ранен в плечо, и все же отчаянно сопротивлялся, утробно рыча, как зверь.
Наутро Калистратович отпер Девильневу ту самую камору, в которой когда-то Томасу довелось посидеть в качестве арестанта. Теперь здесь сидел один из вчерашних воров. Был он длинноволос, угрюм. У этого человека сквозь волосы на щеках и на лбу проглядывали клейма «Вор». Видно было, что это отпетый каторжник. Плечо его было перевязано окровавленным полотенцем.
— Куда лошадей продаете? — спросил его Девильнев. — Буланых барских жеребцов в последний раз увели, где они?
Волосатый глянул насмешливо и сказал:
— Мурза Мецуок, серый конь между ног, если брови хмурит, задом трубку курит!
— Понятно! — сказал Девильнев. — Посиди, подумай, может, еще чего придумаешь. — И закрыл железную дверь.
А из-за двери было слышно, как вор поет:
Из кремля, кремля крепка города,
Тут ведут вора, татя грешного,
Там, где плаха на красной площади,
Отсекут ему буйну голову.
Вор шагает, не оступается,
И в усы себе улыбается,
А за ним идут и отец и мать,
Молода жена, малы детушки.
Они плачут, как река течет,
Покорись, покорись царю-батюшке,
Он оставит на плечах твою головушку.
А злодей идет, улыбается,
Он над плахою наклоняется,
И кладет свою буйну голову!
— Оторвать тебе голову не помешало бы! — крикнул ему в сердцах в дверной глазок Томас. Все равно всё раскроется.
Ночью в своей каморке Томас прихлебывал из кофейника густой отвар Мандрагоры. Сердце билось мощнее, чаще. И глядел Томас вглубь себя и, одновременно, куда-то вдаль. Томас крутил в руках кусок веревки, которой был удавлен бедный дворецкий. Веревка превратилась в змею и поползла по московским улицам, за ней едва поспевал внутренний взор Девильнева. В центре горельников, в глуши был пруд, а возле пруда был небольшой каменный дом. Он не весь выгорел, и в нем жили люди. И там был другой конец этой веревки.
На другой день Девильнев, солдаты и унтеры верхами въехали в горелые кварталы. Томас скакал впереди и указывал дорогу, хотя был здесь впервые.
И они увидели каменный дом с полуподвалом, верхняя его часть белела свежим тесом. Ограда была каменная и пахла известкой. С цепи рвались сторожевые псы.
— Чего господам надо? — спросил детина в болотных сапогах.
— Хотим знать твое звание да чем ты промышляешь? И сколько вас в доме? — сказал Девильнев.
— В доме нас трое, все мы Иваны, родства не помнящие. Горелые дома разбираем на дрова, тем и живем.
Обитателям дома скрутили руки. Старший из обитателей этого дома, угрюмый бородач, говорил:
— Ни за что берете! Это Бир приказывал людей на дороге давить. Мы только приказ выполняли. Да попробовали бы не выполнить, он бы нас зарезал. А так, мы дровами торгуем! Мы смирные! Вы Бира покрепче держите, страшный человек!
— Хватит и вам, и Биру! — пообещал Девильнев.
А в приказе Томаса ждал сюрприз. Бир сбежал из камеры. Там остались распиленные ручные и ножные кандалы, обломок пилки, которую, видимо, передали в калаче. По каменному полу были рассыпаны хлебные крошки, и еще лежала на полу смятая записка: «Мантелка зарела, лапуть дюр-дюр, тытырка мара клап-чибирик».
Накануне какая-то старушка передала для Бира два калача. Добрый Калистратович не разломал калачи, как следовало бы, на мелкие кусочки.
После этого Левшин приказал выпороть Калистратовича и уволить из службы, сказав:
— Вот тебе и мантелка зарела!
8. Я САМ — ЕВАНГЕЛЬ!
Евфимия молилась истово, исполняла все монастырские уроки, отгоняла от себя мирские мысли. Но утром из туманов выплывала улыбка Леши Мухина, первые встречи у пруда, первые этюды в мастерской, когда она увидела себя отраженной глазами художника, еще в одежде. А потом был тот бесстыдный портрет, созданный по приказу молодого князя. По приказу её Петички. Жестокий. Он уж и забыл её давно, наверно! Забыл, забыл! Кто она такая, чтобы помнил её князь?
Да ведь он где-то в заточении. Оказывается, и князей мучают. И Алексей где-то в каторге, и его ей не увидеть никогда. Вот горькая судьба! А она как вспомнит свой голый портрет, так и захолонет вся! Там в поместье, может, сейчас проклятый Еремей перед её голым портретом стоит, каждую родинку, каждую ямочку рассматривает! Она словно на себе чувствовала этот взгляд, и по телу шли пятна, как от ожогов крапивы.
Тихо шла монастырская жизнь Евфимии, но молодость давала о себе знать. Что-то у левого соска тянуло, ныло по утрам, когда соловьи бесстыдно засвистывали в монастырском саду. И яркие цветы на поляне манили сплести венок, да прилично ли то монахине-отшельнице? И звуки города за стеной тоже будили воспоминания. То колеса кареты простучат по мостовой, то пропоет немецкая труба. Завелись уж и подружки в монастыре. Акилина-белокурая, с ямочками на щеках, не по-монашески сдобная, иногда и шепнет на ушко, что, мол, без толку молиться, только зря лоб разбивать.
— А как с толком молиться? Научи!
— Есть правильная вера, есть и наука, если хочешь, свожу тебя к этой правильной молитве. Только Богом клянись, что никому не скажешь.
— Если запретно, зачем идти? От Бога ли это?
— От бога, от бога, от самого правильного бога! Да ведь и Христос тайны имел, и ученики его!
И вот уж Евфимии любопытно. Что-то есть. И эта белокурая, улыбчивая не по-монашески Акилина это знает. А почему ей, Евфимии, этого не знать? Акилина говорит, что это хорошо. Может, не так скучно жить в монастыре станет.
Иван Купала, летнее солнцестояние. Черемухи и сирени отцветали, аж голова кружилась. И тревожно было на душе. Ближе к двенадцати часам ночи позвала Евфимию из кельи Акилина. И скрипучими лесенками, переходами пошли они бесшумно с Акилиной. Петляли, петляли по коридорам, спустились в темный подвал. Там Акилина стукнула по стене костяшками пальцев, особливой дробью. Стена обнажила узкую щель, это камень в ней повернулся. Протиснулись в щель, камень повернулся, и — сплошная стена за ними, даже страшно стало Палашке-Евфимии. Еще долго шли они подземными коридорами, поворачивали незнамо куда, спускались ниже, поднимались выше. Впереди забрезжил свет.