Степан Афанасьевич дышал с хрипом, тяжело, помощь близких ему уже не требовалась, ибо она, эта помощь, была бесполезной. А еще через некоторое время рот его в последний раз приоткрылся, чтобы пропустить очередную порцию воздуха, и закрылся навсегда.
Весть о том, что умер Степан Афанасьевич, разлетелась по поселку мгновенно, и к дому Беловых, ближе к вечеру, когда покойного обмыли и приодели, потянулись люди.
Лежал Степан Афанасьевич на сдвинутых вместе двух лавках, пока что вне домовины, и потому казалось, что тело его занимает большую часть комнаты. Лежал, по-хозяйски раздвинув локти рук, ступни ног, голова покоилась на небольшой подушке, застывшие черты лица выражали покой и согласие со всем тем, что происходит вокруг его тела и в доме, где прожил полвека, и в поселке Ануфриево, и вообще в мире. Рядом на табуретке, перетянутая поперек меха черной лентой, стояла старая гармонь хозяина — пока что не одинокая, но уже обреченная на бродяжничество по чужим рукам. Сиротство ее усугублялось безмолвием и неподвижностью хозяина, и можно было представить, что придвинется день, пробьет час, слетит воробышком с ветки минута, когда захрипит и засипит износившимися от времени мехами старая Степанова гармонь и замолчит навеки.
Нет в этом мире ничего вечного. Однако все и вся оставляет свой неповторимый след. Все и вся из чего-то возникает и во что-то уходит. Все вместе накапливает тот слой плодородия, без которого не могут самовозобновляться ни злак в поле, ни трава, ни звери, ни птицы, ни букашки-таракашки, ни человеческое общество, дабы свершить очередной круговорот. Как Земля вкруг своей оси и вкруг Солнца. Как времена года — от весны до весны. Как дерево в падающем на землю семени, из которого вырастает новое дерево. Как в жаркий день поднимающиеся в небо от водоемов испарения, чтобы пролиться дождем.
Наутро следующего дня тело Степана Белова переложили в привезенный Данилой гроб, и рядом с ним своей волей встали на часы фронтовики. Подле фронтовиков, сменяя друг друга, стояли учащиеся Ануфриевской школы.
Приехал Витька, который учился в Иркутске, собралась вся немногочисленная родня Степана. Не было только старшего сына. К обеду явился и он, да не с пустыми руками: в крытом уазике привез сверкающий краской пластиковый гроб, который ему доставили из областного центра. Подошел к Даниле, отозвал в сторонку. Замялся…
— Че тебе, востроглазый? (С некоторых пор Данила называл Володьку востроглазым.)
— Гроб я привез, дядька Данила, хороший, богатый… Давайте переложим батю. Заслужил батя-то… Чтобы не стыдно перед людьми было…
Глаза бегали, переступал с ноги на ногу.
— Гроб, говоришь? Ну-ну, — с кривой усмешкой, будто в первый раз видит, разглядывал племянника Белов. — И впрямь богатый?
— Богатый-богатый, — торопился уверить племянник.
— Вот что я тебе скажу, востроглазый, — грубо взял за локоть Володьку, чтобы отвести от людей. — Вот что я тебе скажу: иди-ка ты со своим гробом куды подальше. Не позорься сам и не позорь своего отца — уж он этого точно не заслужил. Наши предки — все легли в сосновые домовины. Отчего ж мы-то должны лечь в каки-то други, заморские? Не оттого ль, что ты, их потомок, всю сосну вырубил да продал перекупщикам, а на деньги те стал возить сюды гробы?.. В опчем, ежели не хочешь, чтоб я тебя перед людьми осрамил, веди себя подобающим случаю образом… Что касаемо стыда перед людьми, так глянь, сколь народу пришло к твоему, как ты выражаешься, бате. И сколь еще будет. Отец твой, как воин, был человеком редкой отваги — я сам был на фронте и знаю, что говорю. Был он и человеком большой душевности. Даст Бог, када-нибудь и ты это поймешь.
Подошла со стороны наблюдавшая за ними Люба.
— Что опять тут у вас? — спросила.
— А ниче, племянница. Обсуждам, как и где лучше похоронить вашего отца. Я думаю, на выселках, рядышком с дедами, дядьями, тетками, отцом. Я уж нанял копщиков, и к вечеру могилка будет готова. Завтра и схороним.
— Ну и ладно, — отозвалась задумчиво. — За продуктами надо в райцентр съездить… Отправлю Мишу, — решила.
— И я пойду, что-то неважно себя чувствую, — пробормотал стоявший тут же Володька, надеясь, что и в нем обнаружится надобность. — Может, деньги нужны?
— Деньги есть, — ответила Люба. — Незадолго до смерти папе пенсию принесли, у мамы были приложены некоторые деньжонки, мы с Мишей свои добавили, и дядя Данила дал.
— Будет еще девять дней, там — сорок, я оплачу расходы.
— Иди, братец, там будет видно.
— Че-то он как в воду опущенный, — обронил Данила, глядя вслед уходящему племяннику. — Не иначе как денег стал меньше получать за срубленный лес.
— Тут ведь, дядя Данила, своя история…
И рассказала о сожженных тракторах, о своей с Владимиром стычке, о том, как умирал Степан Афанасьевич.
— Во-он в чем дело… Надо же…
Задумался, добавил:
— Выходит, не трактора, а себя брат сжег, до остатка сжег. В последний, так сказать, бой кинулся против проделок поганца. Аче ему еще оставалось? Че?.. Так-то бы все, дак не то было бы. Када, Люба, ваш отец с войны пришел со звездочкой героя на груди, дак я нисколь не удивился. Он вить с виду был спокойный, а затронь — в огонь и в воду полезет, не раздумывая. Впереди всех пойдет. Я это в нем видел, потому и не удивился. А героя получить далек-ко не каждому удавалось. Че-то тако надо было совершить, что никто не смог бы. Он и совершил. И умер-то как герой.
И снова задумался Данила — надолго, забыв, кажется, обо всех и обо всем.
— А я вот папу молодого не знала, а хотела бы, — прошептала Люба. — Хотела бы глянуть хоть одним глазочком, как он идет по улице, как сидит за столом, как строгает рубанком, как работает топором. Чудится мне, что красивее, сильнее его не было человека на всей земле.
— Для тебя, для дочери — точно не было. А для меня — лучшего брата. И наш с ним отец, Афанасий Ануфриевич, понимал его. Степка, говаривал, — особый, не от мира сего, простодырый. Тока в кого таки сынки, вроде Володьки, рождаются? Не знашь?.. И я не знаю. Хотя тут и моя вина есть — баловал его деньжатами. Таскал с собой — от тоски звериной, от одиночества таскал. Думал, своего нет, дак хоть этого пригрею — все родная кровь.
— Я ведь, дядя Данила, тоже соблазнилась. Привел меня, простушку, Курицин к своим родителям в дом, вижу, меня, как лошадь какую, осматривают и, не стесняясь, переговариваются между собой, дескать, девушка здоровая, такая и деток здоровых родит, род их продолжит. Опять же, медицинское образование — это тоже на пользу, будет за здоровьем всего их семейства смотреть. Вы бы у них за обеденным столом посидели: сливочное масло специально чуть подогретое, чтобы лучше на хлеб намазывалось. Обязательно на три блюда. На столе — вино, водка, хочешь — наливай, только в меру. А как едят — это надо видеть и чувствовать. Словно никого рядом нет, кроме них. Сидишь и не знаешь: то ли встать да уйти, то ли продолжать сидеть. Если какой праздник, так за столом только избранный круг — особая каста, причем каста, осознающая себя таковой. Виктор ведь во всех школах города поучился. Напакостит, отец его переводит в другую. Напакостит и там, он его — в третью. Институт заканчивал, для него уж место приготовлено. Для старта, для карьеры. Там, дескать, и дальше двинем. Вот только отец его — мой свекор то есть — вдруг возьми и умри. Карьера и полетела, а так бы он в Ануфриеве долго не задержался. Я как-то быстро поняла, куда попала и что это все мне чужое. И вы бы знали, как потом себя корила и сейчас корю…