— Вот то-то и оно, — подражая мужу, подводила черту под разговором.
И притворно жалобным голосом добавляла:
— А я-то как измаялась с детками-то и все одна, все одна хлесталась. Как собака Найда, бегала, ноченьки не спала, сладкого кусочка не видывала — жила на перекуске: то корочку хлебца где погрызешь, то луковку с солью к хлебцу-то прибавишь. Ох-хо-хо-хо-хо-хо-хо-о-о… Люшеньки…
— Да, Маркеловна, нам, женщинам, завсегда труднее, — опуская глаза, согласно гудели соседки. — Энтим мужикам-иродам не понять…
— Взять мово ероя: че он, изработался разве? — загоралась иной раз Татьяна, особенно после очередного словесного тычка мужа. — То с лошадями, то в кузне: тюк-тюк молоточком, тюк-тюк кувалдочкой. Соберутся в кузне мужики и давай языками чесать: ля-ля, ля-ля… А я? Корову с утра подои, в стадо проводи, поросяток накорми, курям — брось зерна, деток в школу проводи, обед ему, опостылому, приготовь… К вечеру явится с работы и куражится, мол, че эт у тебя пол в дому не мыт… А када мне мыть пол-то? Его, сиволапого, надо обихаживать, ужин готовить, деток встречать, рубашонки каки да штанишки каки стирать… Он в праздник какой принарядится, орденки каки понавесит на грудь, а я опять же хлещись в кути. Платьишка доброго не сносила, хорошо хоть Володенька мой теперь наряды мне покупат — вырастила, выучила сынка себе на радость…
— Но и все ж, Маркеловна, ерой у тебя Афанасьич и мушшина правильный… От таковского-то и потерпеть можна: не напьется, не будет с дрыном по двору гонять, не подымет деток с постели, не отправит среди ночи мать искать…
— Верно-верно, соседушки, — спохватывалась Татьяна, понимая, что при добром муже и зависти больше. — Не напился и не гонял по двору, деток никада не трогал, и я в своей постели сплю.
— Вот-вот, — гудели женщины. — Правильный Афанасьич-то…
— Тока слишком уж правильный, — спохватывалась. — Тож, быват, таки кренделя выписыват — заслушаться. А я мучийся…
Принимала прежний гордый вид, оглядывая свысока бабенок, и удалялась.
«Вот стерва беловска, — примерно одно и то же думала каждая, провожая взглядом Татьяну. — Выпендриватся, сынком хвастат, а сынок-то — первый кровопивец в поселке…»
Но вслух никто бы не отважился сказать подобное — слишком много ушей и угодников.
На этот раз дома застала Леньку Мурашова — дружка Степанова. Сидели за столом бывшие фронтовички, потягивали из рюмочек водочку. Ленька — Леонид Романыч то есть — был мужиком степенным, в старые времена, из-за калеченной на войне ноги, руководил профсоюзом леспромхоза.
Против Леньки Татьяна ничего не имела, однако не успел еще выветриться разговор с поселковыми бабами в магазинчике, потому на слегка захмелевших дружков глянула неприязненно.
«Счас нажрутся, окаянные, а ты мой за имя посуду, — подумалось. — Делать мне боле неча…»
Вслух же пропела:
— Давненько ты, Леня, не бывал у нас, давне-энько… Как там Наталья, детки?
— А че с Натальей сделатся? — отозвался Мурашов. — Тело нагонят да лесопилку включат.
— Каку лесопилку? — не поняла Татьяна.
— Да меня все пилит. Пилит и пилит, пилит и пилит — хоть уши ватой затыкай. Вот к Афанасьичу зашел, дак тока у него и глотнул свежего воздуха. Сидим, вспоминам войну, друзей-товарищей погибших.
— Че их вспоминать-то: было да сплыло, пора бы уж и забыть.
— Не скажи, Маркеловна. Кака бы война страшная ни была, а все ж была и молодость, и сила в руках, и отвага в глазах. Мы, сибиряки, фашиста не боялись, не отсиживались в окопах — считай, с открытого места из своего орудия били по врагу. Потому и орденов прибавлялось на груди. Счас вот доподлинно известно, что войну под Москвой в сторону Победы переломили именно мы, сибиряки, а не каки-нибудь там рязанские или орловские мужики. Этим мы с Афанасьичем и гордимся, о том и говорим.
— А ну вас к ляду, — поджала губы. — Вас не переслушать, тока че потом будешь кушать…
И за дверь.
— Татьяна-то у тебя, Афанасьич, будто осенний куст, всеми цветами радуги спят…
— Сам вижу. Как Володька пошел в гору, так и засияла.
— Вот о нем-то я и хотел с тобой побалакать…
— И ниче хорошего не собирался сказать, — будто закончил за друга Степан. — Я энто понял, как ты через порог переступил, тока ждал, када ж зачнешь.
— Не обижайся, Степа. Дело это житейское, и в том, что Владимир пошел в гору, ниче худого нет. Тока надо бы к людям поближе. Ко мне, знашь, целая делегация из бывших фронтовиков привалила. Ты, Романыч, говорят, со Степаном воевал, тебя он послушат. Сходи, говорят, к ему. Нет никакой мочи терпеть. Взять хоть дровишки. Раньше леспромхоз снабжал. Притянут трактором лесину к дому, а уж сам хозяин нанимат кого, чтоб распилить. Теперь не то чтоб лесину, и горбыля не возьмешь. А как зиму топиться? Зимы-то у нас лютые. Мучается народ. Стоном стонет. За таку ли жись, говорят, мы кровь на фронте проливали? Давай, говорят, Романыч, берись-ка опять за профсоюз, а мы все в его вступим. Вместе и будем ходить — биться в двери райцентровских властей. Авось и пробьем. Как ты думать?..
— Так же, как и ты, Леня, — ответил, чуть повременив, Степан Афанасьевич.
Сидел он, нагнув голову, а когда поднял, Мурашов увидел в глазах дружка такую тоску, что пожалел о начатом разговоре. И даже как бы затеялся вставать из-за стола, но Белов резко протянул руку и тем невольным жестом как бы остановил своего фронтового товарища.
— Ты думать, я ничегошеньки не понимаю из того, что делат Володька? Иль не пытался пробиться к его разуму? С мыслями энтими я, Леня, ложусь в постель вечером, с ими же встаю утром. Они вить со своими заготовками к моей таежке стали подбираться, дак я сказал Володьке, мол, ежели тронете хоть одну кедрину, то спалю к чертовой матери тебе всю базу. А он мне: ты, мол, батя, ниче не понимать. Ежели хочешь, я, мол, тебя осенью орехом с головой завалю, и в тайгу не надо ходить. И что же мне-то, отцу его, делать? Как людям в глаза-то смотреть? Вот и сижу дома, думу думаю. А может, и впрямь запалить его хозяйство? С меня-то взятки гладки. Попрыгат и сядет на то же место. А, Леня?..
— А ты вступай в наш фронтовой профсоюз, вместе будем ходить — колотиться в двери властей! Наденем парадные пиджаки с фронтовыми орденами и медалями и — строем, как бывало в молодости…
— Но вить против родного сынка колотиться, срам вить!..
— А так жить, как ты живешь, еще срамней…
Теперь уже опустил голову Мурашов. Затем медленно поднял, глянул прямо в глаза другу:
— Тебя, Степа, никто не осуждат. Мы знам, какой ты есть — последней рубахи не пожалешь. Последним куском поделишься. К тебе люди завсегда за советом приходили, так будь и теперь с людями. Что до Володьки твово, то я так думаю: перемелится — мука будет. Сама жись поставит его на место. Но в том бардаке, какой творится в стране, людям надо чем-то жить, тем боле что они на лесу оставили свое здоровье. Надо подумать не только о фронтовиках, но и о вдовах, об одиноких матерях, о престарелых жителях поселковых. А горбыля какого подвезти — убытки для твово Володьки небольшие. Ты погляди на весь ряд улицы, на которой мы с тобой проживам почитай по пять десятков лет, — все домишки фронтовиков. Почитай, на каждом звездочка, и тока звездочка одна и сият. Звездочку фронтовички не забывают подкрашивать! А сами домишки — с обшарпанными ставеньками, покосившимися столбами ворот, догнивающими заплотами, с уныло поблескивающими наружу стеколками окошек. Все до единого требующие ремонту. И че тут удивительного? На пензию не отремонтируешь, а других доходов не имется. В ранешные времена в тот же профсоюз можно было обратиться, и леспромхоз подмогал: выделял досок, лесу, давал технику. Теперь до фронтовиков никому нет дела. Да и твой домишко, гляжу, не в лучшей своей поре, тож ремонта требует. В опчем, все идет на убыль: и внимание к нам, старикам, и здоровье, и жизнь. Дак может, пора нам самим за себя постоять, как стояли на фронте? А, Степа? Перед властями, перед обчеством, перед такими, как твой Володька?.. Не впервой вить?..