— А дед ниче не сказывал об убийцах? Не знал он их?
— Однова быдто бы знал — Фролка, сказывал. Фролка-варнак. Еще с ими два сына того, другого, были… Тот, другой, вроде как Митрофанка — Фрол его так быдто бы называл…
— Сучье племя, — скрипел зубами Данила. — Добраться бы…
— Ну а могилки где?
— Могилки-то?.. Ох-хо-хо-хо-хо-о…
Афанасий зашелся кашлем, долго молчал, потом еле слышно закончил:
— Они вить, гаденыши, мертвых в баню стаскали и подожгли баню-то. Следы заметали, яко звери матерые… Я на выселки первый раз пришел, када мне стукнуло осьмнадцать годков. И мой антирес был тот же — найти хоть следы родных мне людей. Стал разгребать пепелище, где стояла банька, и нашел черепа, кости, и докумекал — косточки тяти, мамы, троих братьев и двух сестренок. По счету черепов сходилось, что это они. Собрал я останки в холщовую тряпицу, вырыл за огородами общую могилку и схоронил. И крест поставил. И молитву сотворил. И клятву страшную себе дал, да не выполнил. Та страшная клятва и тянет меня раньше времени в могилу. Вы и меня тамоко схороните, подле единокровных моих сородичей.
— Тятя, назови клятву-то, назови… — пал перед отцом на коленки Данила, но Афанасий будто бы уже больше ничего не сказал.
Будто припорошенное снегом, заросшее седой щетиной лицо Афанасия Ануфриевича, выражавшее гримасу последнего усилия что-то сказать, мало-помалу размягчилось, вытянулось, обретя, к удивлению стоящих рядом сынов, выражение какой-то беспомощности, даже детскости, будто Афанасий вернулся в те незапамятные времена, когда ему было и всего-то семь годков, на коих и прервалось его детство на Ануфриевских выселках.
Дальше были раннее повзросление, постоянное истязание души жаждой отмщения, завершившиеся крахом надежд и ранней смертью: на белом свете Афанасий Ануфриевич Белов прожил чуть более сорока годов.
…Под ухом кукарекнул петух. Степан поднял голову, скользнул взглядом по сидящей на заплоте красноперой птице, глубоко вздохнул и направился в сторону поселкового магазина, купил поллитра водки. Вышел на невысокое крылечко, подумал и подался к фронтовому дружку своему Леньке Мурашову, с которым разошлись их пути-дороги как раз после того боя, во время которого Леньке раздробило коленку, с тех пор нога и не гнется. Тот оказался дома. К бутылке водки добавилась бутылка самогону, и домой Степан возвернулся в сумерках, бухнувшись на крытый дерматином диван с высокой спинкой и круглыми валиками боковых подушек.
С того самого случая он стал спать отдельно от Татьяны, пропадая порой неделями в своей таежке, где у него была срублена ладная избушка, имелись все приспособления для заготовки и обработки кедровой шишки, там же он ставил капканы.
* * *
— Отец! Оте-ец! — бегала по двору сухопарая Татьяна. — Ой, люшеньки… Да где ты, леший, запропастился, уразуми дочь-то, идол ты окаяннай…
— Ну че тебе? — спускаясь с сеновала, грубо спрашивал Степан. — Че распустила хвост дура-баба?
— Ой, люшеньки, ой, беда, Любка-то наша уж завтра уезжат на фершала учиться…
— А ты и не знала об энтом? Она давно о том талдычит, да и ты вроде не глухая.
— Не фельдшером, а врачом… Тебя же, мама, и лечить буду, — спокойно пояснила вышедшая из дома Люба, которая прекрасно слышала причитания матери.
— Жила без ваших припарок и помру без их, — обернулась к ней Татьяна. — Уедешь, а кто нам-то с отцом глаза закроет? И сколь деньжищ-то надобно на твою учебу?..
— Смолкни, — так же грубо одернул жену Степан. — Пускай едет — у нее своя дорога, а твоя уж сворачивает на погост. А деньги — заработаю.
— Заработать, как же, — продолжала причитать Татьяна. — Вон у Володьки все обутки порвались, у Витеньки штаны последние все в заплатках, вить дочь-то нада будет одеть-обуть, а на что?..
— Папа, — заплакала вдруг Люба, — ну что здесь плохого, я ведь как лучше хочу-у-у…
— Поезжай, дочка. Пока не сезон, я в кузне, потом в тайгу. Деньжонок хватит. Там Володька с Витькой поднимутся на свои ноги, и будете друг дружке опорой.
О младшем Витьке пока говорить не приходилось, а вот о Володьке сказ особый.
Как упомянуто было выше, имелся еще один Белов — Данила. Он в Ануфриево переселился в тридцатые годы, но проживал не со всеми в Ануфриеве, а собственным подворьем, в подправленных постройках деда, кои, впрочем, ему были без надобности, потому что из живности Данила держал только известных во всей губернии собак да мерина Гнедого.
Поначалу, как и брат Степан, гнул спину в лесосеке, а когда после войны был образован коопзверопромхоз, перешел туда штатным охотником.
Нельзя сказать, чтобы братья не ладили друг с дружкой, но особенно и не общались: Данила был закрыт для брата и для окружающих. Позже он и вовсе отъединился от поселкового люда, проводя время в тайге, где находил для себя занятие во всякое время года. Нелюдимость его, видно, и породила разные слухи о том, что Данилой погублена не одна живая душа. Связывали это с теми россказнями о золотоносной жиле, местоположение которой якобы было ведомо старшему Белову и к которой не подпускал ни единого человека. Что будто бы «подкараулит, ухандокает и — под мшину», — передавали друг дружке бабы, устроившись где-нибудь на лавочке под черемухой теплыми летними вечерами.
В тайге же известно, что иголку в стоге сена искать. А люди время от времени действительно пропадали, о чем регулярно доносило «сарафанное» радио, мол, ушел из села Андрюшино Иван Пахомов и сгинул бесследно. Или поехал за сеном александровский мужик Василий Распопин и пропал. Вернулась, мол, в село лошадь с телегой, а хозяина и нет. Главное же было в том, что оба пропавшие были, как и Белов, штатными охотниками, значит, пересекались интересом с Ануфриевым лешим. Закрепилось за Данилой и прозвище: леший.
Может, так оно и было, во всяком случае с Беловым шутки были плохи, о чем знал всякий поселковый мужик. Тяжелый взгляд как бы снизу вверх, хотя Данила был выше среднего роста, немногословность и кряжистость фигуры, но особенно — кривая усмешка на пухлых губах производили впечатление. Встанет напротив и глянет исподлобья. И усмехнется, будто скажет: «Я вот тя счас по стене-то размажу, тля ты этакая…» В такие минуты мурашки бежали по коже даже у вовсе не робких мужиков. «Ну его… — махнет рукой какой-нибудь поселковый задира. — Нужда припала связываться…»
Дома Данила бывал редко, баню топил свою, на выселках, но иной раз ходил и к Степану, где квасу подносил ему племяш Вовка, которого Данила не то чтобы любил, но выделял среди других мальцов: часто гладил по голове и обещал взять на охоту. И, когда племяннику исполнилось лет двенадцать, пришел однажды к брату и сказал:
— Твой востроглазый будет мне помощником, возьму его нонече в тайгу — нада приучать к делу.
И увел. С тех пор пять сезонов подряд Вовка с начала учебного года по месяцу не появлялся в школе. Учителя поначалу роптали, но кто их в такой глухомани станет слушать. Молчали и родители — в доме всю зиму велось мясо сохатины. Велась и пушнина, которую можно было продать в райцентре.