Степан в переменах Грусники пытался винить городские соблазны, где, как он считал, человек слабнет и духом, и телом и потому утрачивают для него свою подлинную цену и места родные, и наказы отцовские. И делается человек падким на запретное. Однако в нем все еще была жива вера в то, что Беловы — выстоят. Вот она, его любимая дочь Люба, — выстоит и поведет дальше их родовую линию. Потому по многу раз вчитывался в ее писульки, трудно и мучительно дожидался каждого ее приезда, чтобы уж наверняка знать, что не пошатнется род Беловых, а продолжится во внуках. И каждое поколение будет свято оберегать память и о нем, о Степане, и об отце его Афанасии, и о деде его Ануфрии. А вместе с памятью будет иметь земля Сибирская надежных защитников всего, за что он кормил вшей в окопах, за что мантулил в лесосеке, в кузне, на кедровом промысле. Чтобы стояла земля, а на ней — поселок. В поселке — его дом. Дом, в котором из поколения в поколение утверждался бы род беловский. Чтобы в переднем углу висели фотографические портреты Степана с Татьяной, их детей, детей их детей.
Чтобы, выворачивая на очередной виток, сама жизнь стремилась к наивысшему пределу счастья. И никогда не могла достигнуть того предела, потому что всякий народившийся человек обустраивает себя на земле по-особому — в преломлении собственного по-особому устроенного зрения.
Внутренне Степан еще барахтался, пытаясь примириться с происходящими в дочери переменами. Но и его сил недоставало, и он слабел становой жилой. И к нему подступало равнодушие. И ему все больше хотелось махнуть рукой, чем как бы сказать, мол, ну вас всех… Живите как хотите…
А время шло. Зима сменилась весной, потом и летом. И новая зима пришла, которая опять же сменилась теплом. И новое тепло стало истончаться, перетекая в слякотную осень, а затем и в зимние холода. Круговорот в природе свершился еще раз, затем еще.
Дочь Любаша отдалялась от отца окончательно, а он, уже будучи на пенсии, стал чаще захаживать на нижний склад, куда свозилась заготовленная древесина, на русло реки, где складировался лес для весеннего сплава, время от времени стал выбираться с мужиками в лесосеку.
Все это вроде бы ему было ни к чему, но не сиделось и дома. Будто зов какой слышал внутри себя и мерещилось кругом неправедное, во что хотелось вмешаться, попридержать железную машину необратимого вспять времени.
Между тем жизнь не стояла на месте. Люба вышла на последний курс института, Вовка — на предпоследний.
Приезжала домой Люба — и мимо его, отца. Являлся Володька, и тот куда-нибудь, но чаще — в тайгу.
Подрастал и младшенький — Витька. Шнырял по тайге и то ягод наберет да потом сбудет, то живицу подрядится собирать и прибыток — в копилку. Отцу с матерью хвастал, что через год-два купит себе «жигуленка».
— Сопли подбери, — снисходительно скажет Степан.
— У меня их нету, — шмыгнет носом Витька. — Сопли побегут у других, ежели дам кому по сопатке.
— Эт кому же? — вмешивалась Татьяна. — В тюрьму хочешь, паршивец?
— Я так дам, что ни одна экспертиза не докажет, что это я дал, — нагло отвечал «паршивец».
— Ой, люшеньки, вот молодежь пошла. Ты ей слово, она тебе — десять.
— Ты бы хоть ремень взял в руки, — обращалась к мужу. — А то, глядишь, и на родителей руку подымут.
— На вас я руку не собираюсь поднимать, — резонно отвечал Витька. — Кто тогда кормить меня будет? Кто учить будет?
— Ишь ты, — удивлялся Степан. — Правильно рассуждат. Мы нужны тока для обслуги, как дармовые работники.
Для порядка хлопал сына по затылку, тот втягивал голову в плечи и нырял за дверь.
Нет, думал Степан. Что-то и впрямь необратимое происходит в мире. Меняются люди, грубее и проще становятся взаимоотношения между близкими, наперед выходит материальный интерес.
С объявлением перестройки в стране и в самом деле в жизнь людей входило нечто невиданное ранее. Шараханье в государственном управлении неизменно переносилось на семьи, на соседей, на сложившийся уклад поселка Ануфриево, на производство. Народ то смеялся до упаду, обсуждая какое-то нововведение вроде сухого закона, то сатанел, устраивая по праздникам около клуба беспричинные потасовки, обходящиеся, правда, пока без поножовщины.
Но и поножовщина была не за горами — к тому шло, о том говорили старики, о том печалились жены и матери. И были причины для беспокойства: повсеместно нарастала тревога. Тревожились по поводу недостатка лесосечного фонда, по поводу оголенных от спиртного прилавках магазинов, по поводу обещанных по телевизору перемен в сторону ужесточения дисциплины, ответственности и еще чего-то такого, доходившего до ума поселковых медленно и трудно.
— Афанасьич, скажи, че такое «общий Европейский дом»? — приставали мужики к Белову.
— Крышу хотят сгородить над Европой, — нехотя отвечает Степан.
— Да брось ты, — не верили. — Из чего ж они ее сгородят-то и для чего? — продолжали донимать.
— Дабы спастись от кислотных дождей.
— У нас так же льют и — ничего. В прошлом году по Айсе сколь леса пожелтело, особенно молодняк.
— То у нас, а то — у них.
— А-а-а…
— Вот то-то и оно, — скажет Степан и пойдет своей дорогой.
С перестройкой все меньше стали усматривать в человеке человеческое. Наедет, скажем, милицейский «воронок», прокатится по улицам, подберет попавшихся выпивших мужиков и — в райцентровскую вытрезвиловку. И трясут бедного мужичка по полной программе: и штраф плати, и на производстве держи ответ, и аморалку припишут, еще куда сообщат. А мужичок не только меньше не станет пить, а еще больше заливает, только уже какой-нибудь очиститель для окон или клей. И обмирает всеми внутренностями, кои теряют всякую способность к переработке того гремучего зелья. И — несут мужичка наперед ногами на местный Ануфриевский погост.
Так-то схоронили своего сынка Саньку и Беловы. Прибрел после обеда в родительский дом, слезно клянчил у матери опохмелки, та в сердцах не дала.
— Санечка-то мой и грит мне, мол, поплачешь еще, пожалешь еще, скупердяйка, да поздно будет, — убивалась Татьяна на похоронах. — У меня ж, дуры старой, было че дать, а вот быдто бы озлобилась, быдто че во мне ощетинилось, и — не дала. Лежит теперь мой соколик ясный, закрыл глазыньки наве-э-ки-и-и… Ой, люшеньки-и-и…
Случилось же вот что. Вернувшись из родительского дома, долго шарил Санька по полкам в кладовой в поисках, чего выпить. В безумии будто шарил. И наткнулся то ли на «синявку», то ли какую-то иную жидкость. Выпил, и, видно, стало ему плохо. Выбрался на улицу, а тут и «воронок». Затолкнули. Повезли. А Саньке все хуже и хуже. Начал блевать, так, будучи сами полупьяные, милиционеры давай его тыкать в ту блевотину лицом, как тыкают нагадившего котенка. Глумливо, со смехом, с унизительными словечками. И — кончился, не доехав до райцентра, Санька, о чем рассказали потом ехавшие вместе с ним поселковые мужики.