Но, чур! Т-с-с! Всем, всем, всем! Куряне и курянки! Криворожане и гусевцы! Таганрожки и спассчанки! Карасучане – они же карасукцы – и яйчане! Чановцы и уланудинцы! Э-ге-ге-ей! Кто там ищщо? Массквачи и массквачки! Люди и людики града от самого херра Питерра! Не слыхали ль о художнике, выходящем в люди под ником Savva Pe4onkin? Не видали ль, как неистово смешивает он краски? Не доводилось ли замечать дрожь мутерляндскую, за которую он держится спьяну? Как начнет карандаши починять, так сразу и громы, и молнии, и ветры! Ох, и несладко Savve в те моменты приходится! Силится, мужичина, крепится – да се-бя-то не переврать: так и просыпается после сна богатырска-го с холстом непросохшей мазни, а сквозь мазню ту – лицо Пьеро с глубокими, как океан, зрачищами Крысёныша проглядывает, и в зрачищи те all inclusive
[5]
.
На этот момент существования, здесь и сейчас, аффтару невольно вспоминается – аллюзия-с – герценовская «Сорока-воров ка»: ах, если б актриса та не была столь талантлива! Ах, если б и появлялась в глубине души ее тоска, то оказывалась смутной, зыбкой, неясной – той, которую никогда не объяснить простой крепостной бабе, плачущей неведомо о чем. Ах-ах-ах, продолжение не последует никогда! Но в том-то и абзац, что тоска крепостной актрисы, как и тоска полукрепостного Savvы, не являлась ни смутной, ни зыбкой, ни неясной: оба персонажа вполне четко осознают, чего хотят и кем являются на самом деле. Осознает сие, впрочем, и аффтар, упорно не желающий оставить в покое свои, непонятные ценителям супер-(к)изячной словесности, игры в буковки. Оставим же его в покое и перейдем к дальнейшему расчленению персонажа, гнусно подпадающего под типаж «лишних людей», столь не– и ловко употребленных сюжетами пары (и за что литреды так не любят вот это вот «пара»?) последних столетий. Но мы отвлеклись; пора возвращаться, не то иной читака точно не стерпит!
Потом рука Savvы будто одеревенела; он все меньше и меньше рисовал даже Пьеро: другие же сюжеты и бессюжетности были забыты или казались скучными… А если он, Savva, в один прекрасный момент вообще прекратит рисовать, то что?.. Зачем ему тогда жить? Куда деваться? Что он может? Если сейчас у него есть хотя бы осколок смысла, то что он станет делать, если Черная курица заберет у него волшебное зернышко?
Как не хотелось, ах, как не хотелось Savve стать таким, «как все»! Но вот целая вселенная, только что умещавшаяся у него в ладонях, уже тает, истончается, становится бесплотной и неосязаемой, а ведь еще недавно… Да что теперь говорить – «кризис жанра» известен любому лепящему-малюющему; вот и герой сего изломанного, исковерканного, пишущегося в неподобающих условиях текста испытывает его, как, вполне вероятно, испытывает его и аффтар, не уверенный в том, что станет вообще писать что-либо после «Эгосферы», впрочем… Впрочем, «Из двух желаний побеждает сильнейшее, – думает Savva. – Значит, получается, будто мое желание рисовать меньше желания иметь деньги? Но если их не будет, можно вообще забыть, что такое краски! Глупые байки на тему оправданного страдания художника – страдания ради создания шедевра – полное паскудство! Художник НЕ должен думать о хлебе – тот просто должен у него быть!» Неужели это понимает один только Savva? Нет-нет, не может быть…
– Кто здесь?
Но буквы затаились и молчат, изредка высовывая нос из удивительной своей засады, готовые в любую минуту порвать глотку тому, кто попытается соорудить для них футляр и упрятать в квадрат чьей-то легко предугадываемой Эгосферы. Нет-нет, жить в квадрате они не станут. Уж лучше на панель – в газеты, которые еще кто-то читает в метро: мы же с Savvoй никогда не любили подобный пас-са-жи-ро-по-ток.
Однако как жаль, как жаль, как жаль Savvy жестокому аффтару! Как несправедлив он к нему, заставляя терпеть такие муки! Да как он смеет…
– Фтему! Аффтар, фтему! Пейши исчо! – подает Savva голос, пока па донки пруцца.
Аффтар же хочет спать, ибо тоже знаком с технологиями соковыживания «человеческих ресурсов», – да только все никак не может отделаться от мысли, будто Savva сам пишет собственную историю болезни (опередим с диагнозом жала литпорнографов), а он – ну, тот, который здесь и сейчас, – совершенно ни при чем.
«Алфа, вита, гамма, делта, эпсилон, зита, ита, фита, гьота, капа, ламба, ми, ни, кси, омикрон, пи, ро, сигма, таф, ипсилон, фи, хи, пси, омега». – «Алфа. Вита. Гамма. Делта. Эпсилон. Фита. Ита». – «Сначала ита, потом фита». – «ОК! Ита. Фита. Гьота. Капа. Ми. Ни. Кси. Дамба». – «Нет. Гьота, капа, ламба, ми, ни, кси…» – «Кси. Омикрон…» – «Ты учишь мертвый, чтобы не свихнуться?» – «Этот мертвый – очень живой». – «Пойдем лучше есть сыр» – «Сыр?!..» – «Выбирай: итальянский моцарелла, голландский маасдам, швейцарский – расплавленный – фондю, английский чеддер, французский с белой плесенью – бри, с голубой – дор-блю». – «А какое это имеет отношение к нашей истории?» – «Да никакого! Хватит во всем искать смысл. Ты наливай, наливай. Так-то оно, когда душа до кишок прогреется, лучше. И не страшно совсем» – «Кто ты?…» – «Маленькая ласковая смерть». – «Тимоти Аири называл тебя метаболической комой. Ты – это она?» – «Я – это ты».
Перезагрузка.
А когда вдруг позвонила Крысёныш и попросила взаймы – «Позарез надо на аборт, еще мини успею…» – Savvy передернуло. Конечно, он все понимает… да-да… Смешные движенья… Но, черт возьми! «На Маяковке в восемь» – резко положив трубку, он схватил запылившиеся нунчаку и, начав остервенелое вращение, чудом не разбил дурацкую люстру халупосдатчицы: купить такую можно только с тяжелейшего похмелья, но едва ли уроженка Массквы Тамара Яковлевна Шнеерсон страдала запоями. «…?…?» – думал Savva, непроизвольно, словно ища защиты, становясь в исходную стойку, и… Вот он, жесткий выпад вперед с сильными ударами, вот красивый перекрестный удар по воображаемому противнику, и еще, и еще…
С кем он дрался? Чего хотел? Да будет на всё – хоть на миг – воля читающего.
За пределами текстового формата
…Там, в голове, есть одна папка… папка с файлами… И в каждом – в каждом! – вирус. Вирус онемения души… Звучит, конечно, до омерзения пафосно, но я не литератор. Понимаешь, я не смогу объяснить тебе того, чего ты сама не в силах понять: а помочь действительно можно только сильному – до меня это дошло совершенно неожиданно буквально на днях, веришь? Ты же сейчас слаба как никогда. Но ТАМ, в моей голове, уцелел один файл – и я, как ни старался, не мог его удалить: это сладкое слово «Delete» здесь не проходит. Потому что в нем прячешься от самой себя – Ты…
Кры-сё-ныш.
Он, Savva, так берег ее! О киндерах не говорили – какие киндеры, когда такая жизнь, да и улучшать демографическую ситуацию Рассей не представлялось хоть сколько-нибудь интересным… Но если б Крысёныш тогда… Черт, черт, черт! Разве не понимал он, Savva, что сейчас она по-хозяйски, запросто так, садится к нему на шею? (В скобках: «Да-да, и болтает ножками!» – Крысёныш грустно смеется сквозь экран монитора, за которым нет ничего из того, что этот смех хоть как-то объяснило бы). И, как написал бы выдающийся – бородой – прозаик, «герой наш стал задумываться о материях вечных, о ценностях непреходящих, которые…» – остальное неглупый читака легко додумкает сам, так как пытку прозой в темное время прошел и жив остался. У нас же прозаика нет – был и весь вышел! «Куда вышел прозаик? Ка-ра-ул!» У нас, слава пантеону богов, зебры скачут по строчкам, расточительно разбрасывая свои стильные черные и белые полосы: «Напррра-во!» – «Налл-ле-ваа!» – «Крру-уу-гоомм!» – «Ша-гаам марш!» – «Песней PROZAK запи-и-вай!»