Он же, Savva, знал абсолютно точно на тот момент лишь одно: света в конце этого тоннеля не предполагается, а энергия, называемая богом, слишком далека от него, и даже если Господин Бог и живет внутри него, Savvы, то явно похрапывает. Недавний спонтанный поход в православный храм (звонили колокола на Остоженке, да больно ладно пел церковный хор, что уж само по себе редкость: сколько дребезжащих голосов, из последней слепой силы тянущих свое старческое «по-о-ми-лу-уй», и всё мимо нот!) оставил в том, что зовется душа, неприятный осадок. Темныевсегдаодинаковыестарухи с недобрыми глазенками, косящиеся на него – молодого и сильного, так явно контрастирующего с бутафорией догмы выдуманного священочками страдания (пере/читай виановскую «Пену дней», ты же читатель, если не простигосподикритик) и нелепого смирения с ужасающим социальным насилием, – казалось, готовы были сожрать. Savva огляделся: бесформенные матроны в ужасных юбках (Господи, если ты есть, скажи, откуда они берут такие?!), со святым невежеством, отражающимся в стеклах очков, так-так, а вот и шалавистая девица, залетевшая покаяться куда подальше; слева – худая дама в черном, ставящая свечу на канон; у выхода несколько растерянных – курить? не курить? пачка жжет пальцы! – мужчин… Нет, католический храм куда как ближе! И в Риме, и в Праге, и в Кракове заходил Savva в костелы, унося с собой одно лишь ощущение умиротворения. Органная музыка, чудесные разноцветные витражи, в которые действительно вложена душа мастера, так же отличались от фальшивой позолоты многих русских церквей, как отличается, к примеру, породистая дамская особь от целлюлитной продавщицы из рыбного магазина. На спокойные же, совершенно беззлобные, в отличие от «родных», лица европейцев всех возрастов, смотреть было приятно, и идеализация ни при чем: герой наш сей детской болезнью левизны давнехонько переболел, да здравствует (!) хоть что-нибудь.
Слушая мессы, Savva осознавал, впрочем, что даже это – не более чем красивые декорации и что к Богу ведут совершенно иные пути – пути расширения сознания, выход в иное измерение и связанное с ним (аффтарский пардон за пафос) религиозно-мистическое озарение, отбрасывающее трехмерный волчизм беззаконий, нивелирующих человека (а ведь когда-то, должно быть, это и вправду звучало гордо) до уровня кожаного мешка с костями и очень серым веществом, из которого – «Привет, Тимоти! Как тебе на том свете?» – и задействована-то всего лишь одна десятая часть.
«Остальная же подло спит аки царевна мертвая, все поцелуйчика от диэтиламидапростигосподилизергиновой-кислоты ждет, а Германна нет как нет…» – стебется Лири с того света, значит, существует как ты да я да мы с тобой, в деревянном башмаке…
То, что человечки отдельны v nature, понял Savva еще маленьким мальчиком, сбегающим из очень средней люберецкой школки с довесков к предметам, именующимся не иначе как ОППТ – общественно-полезный производительный труд. За это его вызывали к директору и гнусно обзывали; за то Savva понял, что он – чудо из чудес! – может оставаться самим собой путем сопротивления толпе, пусть это и не всегда безопасно. Однажды – после того как раз…цать потаскал здоровенное железное ведро с холодной водой, руки от которой немеют через минуту, – Savva сказал директору, что не станет мыть полы в коридоре после уроков, потому как в школе есть уборщица, а детский труд эксплуатировать никто не может, ведь его, Savvy, учили: «Главным твоим трудом является учеба».
Директор дернул головогрудью, побагровел и вызвал оул-дов, которые не долго думая и показали Savve кузькину мать; с тех пор – ох, как болело то место, откель ноги растут! – он мечтал только об одном: скрыться, вырваться, улететь из славного города Люберцы навсегда… Однако все это было в прошлом, но вот что беспокоило: скрыться, вырваться, улететь хотелось не только из дома и не только в пятнадцать. Savva в принципе мечтал кинуть обрыдлую (качественное прилагательное), постылую ежедневность, вынуждающую его, такого-разэтакого, совершать монотонные однообразности и не жить.
Впрочем, он повторялся, стереотипно вращаясь, как Белк в Колесе, в плену социальных «надо»: надо платить за халупу халупосдатчице, маслянистые глазки которой заводятся лишь при виде гринов, отстегиваемых ей Savvoй раз в месяц – он упаковывал их в тот самый конвертик, где лежала подачка, компенсирующая двадцатидневную барщину (исключим выходные, в которые, как известно, всегда «надо куда-нибудь выходить»). Надо производить продукт (еще то словцо, не правда ли), за который тебе кинут ту самую подачку. Надо врать Самому – врать всегда! – у которого вместо компа живет-поживает в кабинетике огромный ящик и раскинута на огромном столе программа передач на неделю (Сам не умеет обращаться к компом) – о, г-н Заноза, о вас чуть позже, немного терпения! Надо – в прачечную, надо – в супермаркет, надо – в метро, где: терпеть-вертеть-обидеть-ненавидеть испарения (и снова – здравствуй, немытая Рассея!), надо – на историческую р-р-р, дабы выполнить «сыновний долг». Еще надо уступать старушкам, они ведь без вины виноватые; надо освобождать места инвалидам, пассажирам с детьми, родным и близким покойных, а также покойным. Надо: быть вежливым, немногословным, не имеющим своего мнения автоматом (простите, сотрудником фирмы), полным желания улучшить профессиональные качества жизнерадостным кретином, оптимистично отоваривающимся в каком-нибудь «Рамсторе» или «Седьмом континенте». Надо: здороваться с любыми соседями. Надо: не орать, не грубить, не слышать, не видеть, не знать, не чувствовать, не быть… То beer or not to beer? Пиво после таких мыслей шло лучше обычного.
Но именно с такими мыслями – а те, как водится, материальны, – и сидел чаще всего наш бедный Savva в дурацких своих офисах. Последний – тот самый, где верстался безумный журнальчик – и привиделся ему ранним субботним утром. Вот он, Savva, замучен тяжелой неволей, идет-таки по унылому коридору, обитому какой-то пованивающей пленкой. Вот он, Savva, заходит в офис и включает машину: та издает свое легкое кваканье, загружается и наконец ослепляет Savvy великолепной макинтошной условностью. Savva проверяет почту, забредает на несколько сайтов, а потом верстит себе до вечера. А вечером от такого же, как и он, Офисного Крыса ему на ящик приходит чудная графоманщина неизвестного – вот он, скопированный файл, кочующий в начале XXI-го по издательствам, присланный не так давно и аффтару:
Люблю я Работу, Зарплату люблю!
Все больше себя я на этом ловлю.
Люблю я и Босса; он – лучше других!
И Боссова Босса, и всех остальных.
Люблю я мой Офис, его размещенье.
А к отпуску чувствую я отвращенье.
Люблю мою мебель, сырую и серую,
Бумажки, в которых как в Бога я верую!
Люблю мое кресло в Ячейке без свету,
И в мире предмета любимее нету!
Люблю я и равных мне по положенью.
Их хитрые взгляды, насмешки, глумленья.
Мой славный Дисплей и Компьютер я лично
Украдкой целую, хоть им безразлично…
И каждую прогу опять и опять
Я время от времени силюсь понять!!