— У нас есть к вам несколько вопросов, — озадаченно поморгав, ляпнул Тюрк.
— Вам ведь известно о трагедии с княжной Саломеей? — пришел на выручку Грушевский.
— Счастливица, — загадочно проговорила Афина. — Но я лично предпочитаю еще немного побыть несчастной.
— Всем известно, что вы никогда не были с ней в приятельских отношениях. Может, даже настолько, чтобы оказать ей помощь в обретении такого счастья?
— Мне с ней нечего делить. И некого, — плотоядно улыбнулись кроваво-красные губы. — Кто-то о любви читает, кто-то ей предается.
Афина Аполлоновна стояла у камина, опершись одним локтем о каминную полку. На ней был тот же странный наряд, в котором они застали ее за составлением мозаики из шляп. Вокруг ее шеи лежал странный плоеный воротник, как на портретах испанских герцогинь. Маленькая головка с черной короткой прической, словно отлитой из смолы, покоилась на воротнике, как невиданный плод на кружевной тарелке. Дальше струилось невероятное нечто, глубокого, черно-синего цвета, с навешенными нитками бус, опускавшимися до пола. На длинной толстой цепочке висел крупный берилл. Из широченных рукавов, похожих на крылья летучей мыши, выглядывали маленькими бледными хищниками ее костистые ручки, унизанные массивными перстнями парижского ювелира Лалика. На мертвецки выбеленном лице без единой естественной краски горели неистовым огнем драматично подведенные черным глаза. Она держалась чертовски гордо, по-королевски, хотя выглядела как дешевый черный пьеро на жалком венецианском балу последнего сорта.
— Я слышал, вы записываете имена всех своих любовников, не позволите ли взглянуть? — На Тюрка положительно не действовало инфернальное обаяние хозяйки, и он упорно гнул свое с прямолинейностью и простотой, присущими только сумасшедшим и Тюрку.
— Наслушались россказней, — разразилась сухим каркающим смехом чаровница. — Их там не тысячи записаны, и даже не сотни.
Афина Аполлоновна повернулась к полке и выудила из объемистой сумки, лежавшей на ней, необычный предмет. Это была тетрадь в темно-лиловом коленкоровом переплете с вытисненной золотом на обложке «Адамовой головой». Плавно двигаясь своей бесшумной походкой, она подплыла к Ивану Карловичу и осторожно вложила в его руки тетрадь.
— Это моя душа, она переплетена в человеческую кожу.
Мороз пошел по спине Грушевского, он мог поверить уже чему угодно, даже такому отвратительному заявлению. Однако Тюрк, начисто лишенный воображения, открыл тетрадь на последней странице, как ни в чем не бывало, и начал читать:
— Чижик, Манжетка, Полтинник, Шпингалет, Орхидея, Типограф, Иней… Ннн… Нечаянно?
— Минутная слабость, — улыбнувшись, пояснила Афина, словно оправдывалась в том, что уронила платок.
Вдруг Грушевский, который ни на миг не спускал с Афины глаз, увидел, что она совершенно чудесным образом материализовалась в непосредственной близи от Тюрка. Более того, она по-змеиному обвилась вокруг Ивана Карловича пару раз, и вот уже ее угольные глаза заглядывают в невинные синие очи Тюрка, а из ее кровавого рта, трепеща, высовывается раздвоенный змеиный язык. Но воля Максима Максимовича была настолько порабощена гипнотическим воздействием колдуньи, что ему не удавалось не то что движение сделать, не то что звук произнести, но и воздух вдохнуть! Помощь Ивану Карловичу пришла совсем с другой стороны. А именно из распахнувшейся неожиданно и со страшным грохотом двери.
— Ааааа! Вавилонянка! — вопил, сам не свой, давеча такой циничный и равнодушный лестничный остряк. — Как ты смеешь пренебрегать мною ради этого… — он заметил Грушевского, — этих ничтожеств!
— Викентий Померанцев, как всегда, без стука, — лениво констатировала Афина, уже развившая кольца вокруг Тюрка и с ногами усевшаяся в кресло, удачно задекорированное турецкими коврами. Теперь она была в точности как варварский божок на алтаре, у которого язычники устроили приношение жертв и ритуальные пляски.
Кровавые отблески камина (а скудное освещение как нельзя лучше соответствовало характеру и задачам хозяйки) бешено прыгали по исступленному лицу ревнивца. Он был щеголем в романтичном бархатном сюртуке, с лицом фавна или сатира, какими их изображают помпейские фрески. Черные, необычным манером зализанные вперед волосы, узкая бородка клинышком, неестественно румяные щеки придавали его внешности фантастический и донельзя театральный вид.
— Вам мало быть предметом моего любования, страсти, поклонения, вы жаждете моей крови! Вы забрали мой талант, вынули сердце и смеете еще отвергать великую жертву, на которую я пошел ради вас! — визжал сумасшедший.
Несчастный без остановки выкрикивал жутким голосом весь список обвинений в адрес жестокой возлюбленной, а она, гарпией взлетев со своего пьедестала, носилась над ним, как стервятник над истекающей кровью жертвой, и лающим голосом декламировала стихотворение, по-видимому, собственного сочинения:
Чем ты знаменит? Разве тем, что я тебя любила,
Что на губах твоих печать моя лежит?
Чем так красив? Разве тем, что я тебя хвалила,
И что в твоих зрачках огонь моих горит?
Нищий маленький бродяга и жалкий цыганенок,
На твоих кудрях блестит венец по праву.
Пусть с улицы порочной, пусть ты грязный, злой ребенок,
Но ведь я дала тебе любовь и славу.
На последних строфах он, как подкошенный, упал к ее ногам. Удивительно похожий на сломанную орхидею господин подполз к ножкам своей повелительницы и затих. Она властно взглянула на свидетелей безобразной сцены, словно призывая разделить ее триумф.
— Я положу вашу тетрадь обратно, — прошел, как ни в чем не бывало, Иван Карлович к камину. Вернув тетрадь, он взял застывшего в крайнем изумлении Грушевского под руки и вывел из коврового вертепа, полного багровых отблесков пламени, бушевавшего в камине.
— Душно, — заметил Тюрк Грушевскому. — Неподходящий сезон для камина.
Когда они проплутали положенное количество минут в анфиладе незнакомых комнат, их нашел Коля.
— Я вас везде ищу, тут такое творится! — Он восторженно тормошил никак не реагирующего Максима Максимовича за рукав. — Северянин читал последнее, всем жутко понравилось! Узнаете про кого?
Она была худа, как смертный грех,
И так несбыточно миниатюрна…
Я помню только рот ее и смех,
Скрывавший всю и вздрагивавший бурно.
Смех, точно кашель. Кашель, точно смех.
И этот рот, бессчетных прахов урна…
Я у нее встречал богему, тех,
Кто жил самозабвенно-авантюрно.
Уродливый и блеклый Гумилев
Любил низать пред нею жемчуг слов,
Субтильный Жорж Иванов — пить усладу,
Евреинов бросаться на костер…
Мужчина каждый делался остер,
Почуяв изощренную Палладу…
Чужие стихи о ней были куда талантливей, чем ее собственные. С этим Грушевский не мог не согласиться. Но оставаться больше в этом Вавилоне Максиму Максимовичу уже было невмоготу, и он умолил Тюрка удалиться. Поскольку расстояние до Мариинской больницы было всего ничего, Грушевский отправил туда Тюрка на моторе одного. А сам медленным прогулочным шагом прошел весь этот путь, ничего не видя, никого не замечая. К концу прогулки он пришел к окончательному выводу, что эта невероятная женщина брала уроки личного магнетизма, которые так активно рекламирует «Психологическое издательство». Подойдя к книжным развалам у больницы, он спросил продавца, и тот продал ему тонкую брошюру с надписью, уверяющей, что «сила внутри нас», и молодым человеком на обложке, несомненно обладающим гипнозом, так как рядом нашелся еще один покупатель на тот же самый товар.