В уютной прихожей довольно хорошего тона сразу становилось понятно, что четверг — приемный день у хозяйки. Все вешалки, столы и стулья были завалены зонтами, тросточками, легкими пальто и фуражками гостей. Даже на голове чучела медведя с подносом для визиток сидело несколько форменных фуражек и цивильных шляп. Странная женщина совершенно необыкновенной наружности задумчиво стояла перед комодом и размышляла, глядя в зеркало перед собой. Судя по всему, она составляла из разноцветных шляп и фуражек какой-то узор на столешнице комода и затруднилась с окончательным видом композиции. Количество и цветовое разнообразие головных уборов говорило о том, что в доме находилась разношерстная толпа из студентов, гусаров, инженеров, чиновников всех полков, ведомств и рангов.
Тюрк вдруг подошел к медведю, снял с лохматой головы чучела гусарский кивер и положил на пустующее место в мозаике. Приподняв замысловато нарисованную изящную бровь, дама с интересом обратила свой колдовской взгляд на Тюрка.
— Хм. Именно такого мне и не хватало, — проговорила она необыкновенным каким-то, нездешним голосом.
— Афина Аполлоновна, — поторопился Коля. — Позвольте вам представить моих хороших знакомых. Грушевский, Тюрк.
Она не обратила никакого внимания на Колю, все так же жадно пожирая огромными темными глазами несчастного Ивана Карловича. Это было так откровенно и необычно, что Грушевский даже покраснел, за неимением таковой способности у Тюрка. Эта женщина так выглядела и так говорила, что не оставалось никаких сомнений, какого «такого» и для чего именно ей не хватало. Она требовательно протянула Тюрку необыкновенно худую, до костлявости, руку, унизанную браслетами и крикливыми перстнями. Вместо того чтобы запечатлеть на ней покорный поцелуй, Тюрк уставился на тонкую кисть и не нашел ничего лучше, чем неловко пожать бледные пальцы.
— Ты как раз вовремя, Николязд, — не отводя глаз от Тюрка, прохрипела хозяйка. — Там сейчас прочтут одну поэмку, а потом я станцую для моих гостей стихи Бальмонта. Босиком.
Она еще раз пронзила Тюрка убийственным взглядом и исчезла за бархатными занавесками в соседнюю комнату. Коля, будто ничего странного и не случилось, начал рассказывать. Оказалось, на вечерах у Афины Аполлоновны были приняты литературные чтения, художественные пантомимы и разного рода театральные импровизации. Когда компаньоны вошли в шумную, задымленную табаком гостиную, полную людей всевозможного толка, как раз один из присутствующих и готовился к чему-то этакому. Поэт, здоровенный детина, стоял на импровизированной сцене и, закрыв глаза, молитвенно сложив гигантские ручищи борца, концентрировался изо всех сил.
— Василиск Гнедов, — шепотом сообщил Коля друзьям имя Самсона. Все затихли. Именно этого и ожидал от публики декламатор. Он вскинул голову, поросшую буйными волосами, плавно переходящими в густую нечесаную бороду.
— Поэма Конца! — провозгласил он неожиданно тонким и писклявым голоском.
Не успел Грушевский прийти в себя от необыкновенного контраста, который составляли гренадерский рост, дикий вид, устрашающее имя и столь неподходящий тембр, как поэт в полнейшей уже тишине резко выкинул вперед в крючкообразном жесте руку и остановил ее другой рукой в районе локтя. Получившаяся фигура имела вполне определенное название, непроизносимое в приличном обществе. Челюсть Максима Максимовича отвисла, он стал озираться, но никто, кроме него, не был оскорблен увиденным, хотя в гостиной присутствовали дамы. Закрыв рот, Грушевский гневно пошевелил усами.
Через минуту уважительного молчания окружающие заговорили, раздались жидкие аплодисменты. Поэт, оскорбленный скромным эффектом, произведенным его творением, насупился и устремился к столику, на котором стояли графины, бокалы и бутылки из винных погребов братьев Елисеевых.
— На самом деле, — проговорил человек с лестницы, давеча пикировавшийся с Колей (он зашел в квартиру сразу вслед за ними), — сталкиваясь с разными кругами богемы, талантливых и тонких людей встречаешь больше всего среди ее подонков. Вы это вскоре поймете. Но вот и сама, смотрите, внимайте…
И странный гость в благоговении замолчал. Дальше перед глазами ошеломленного Грушевского развернулось представление, увидеть которое он не рассчитывал ни на этом свете, ни на том. В полной темноте (одновременно погасили все свечи и прикрутили фитили газовых ламп) послышался нежный перезвон колокольчиков. Серебряный звон постепенно нарастал, прибавили свет. В сумерках темные тени сгустились в необыкновенную тонкую и гибкую фигуру почти полностью обнаженной Афины Аполлоновны. Создавалось ощущение, будто из темных углов, из-за тяжелого бархата портьер, сразу отовсюду материализовалась тень не живого человека, но какого-то потустороннего существа. Серебристым призрак казался не только потому, что каждое движение сопровождалось звоном колокольчиков и браслетов на руках и ногах. Призрак был окутан блестками, словно туманом, словно серебряными струями дождя с вкраплениями алмазного, почти нестерпимого в этом освещении блеска. Перезвон складывался во вполне отчетливую, но незнакомую, будто из чужого мира, песню. И вот уже к серебряной песне присоединился хриплый, какой-то замогильный, с инфернальным оттенком, голос Афины, которая читала известные всем стихи. Глаза Афины темными агатами сияли на бледном лице, прикрытом чадрой из прозрачной вуали. Из-за того что не было видно, как шевелятся ее невыносимо красные губы, как открывается ее большой рот, становилось даже жутко, голос звучал как бы отовсюду разом.
Это закончилось быстро, хотя и продолжалось, по ощущениям изнемогшего от какого-то непонятного удушья и стеснения в груди Грушевского, целую вечность. Но вот после особенно надрывного вскрика, похожего на стон раненого животного, она замерла, резко включили весь свет и гости… не увидели ничего. При свете чудесным образом фигура женщины исчезла, словно она и впрямь была не человеком из плоти и крови, а бесплотной невесомой тенью. Это было тем удивительней, что никто при этом не услышал ни единого предательского позвякивания браслетов и колокольчиков.
— О, я вижу своего товарища, Володю Перельцвейга, — буднично заговорил Коля, вызволяя Максима Максимовича из омута полуобморочного состояния. — Я оставлю вас, мне надо с ним договориться о спектакле по моей пьесе…
Грушевский на деревянных ногах кое-как добрел до заветного столика, от которого так и не отходил Василиск Гнедов. Поэт, оценив прискорбное состояние Грушевского, кивнул и плеснул в бокал из нескольких графинов, бросил туда лимон, лед и подал в дрожавшие руки Максима Максимовича.
— Пойдемте, — нашел едва опомнившегося Грушевского Тюрк. — Она пока танцевала, положила мне в карман записку, где ее найти.
— Вы ведь стояли подле меня, — поперхнулся Грушевский остатками огненного коктейля Гнедова. — Как она могла сделать это незаметно?!
— Почерк человека, который может воспользоваться ядом из тайника в кинжале, — не сочтя нужным ответить, проговорил Тюрк.
Глава 22
— Вы пришли… хотя и не один, — лениво-разочарованно просипела Афина Аполлоновна, когда в комнату, указанную в записке, вошли наши компаньоны.