«Наконец-то приехала Изобель, – писала Эллен Луизе в середине октября, – и я рада сообщить, что, с тех пор как мы виделись в последний раз, она во всех отношениях изменилась к лучшему. Подумать только, целых два года пролетело. У нее заметно улучшился цвет лица, кроме того, она сильно поправилась – пожалуй, даже чрезмерно для ее роста.
Впрочем, здоровье ее всегда будет хрупким, и из того, что я вижу, совершенно ясно, что она никогда не сможет выносить тяготы жизни гувернантки. Кроме того, ей не хватает соответствующего образования. Нет, средства к существованию, если ей придется самой себя содержать, она должна добывать музыкой. Ее игра меня весьма удивила. Исполнение прекрасное, хотя и видно, что она недостаточно упражняется. Уверена, что в Дюссельдорфе не найдется преподавателя, который сможет научить ее чему-то, чего она уже не знает сама. Она сыграла мне очень сложную вещь на пятнадцати страницах, причем с листа. Я взяла ей абонемент в музыкальную библиотеку, каждый день она сможет брать по две новые вещи. В последнее время она много бывала в обществе, в Милфорде и в других местах, и это пошло ей на пользу – манеры у нее непринужденные и чрезвычайно достойные, а самое главное, дорогая моя Луиза, мысли ее столь же чисты, как в тот день, когда она впервые разлучилась с матерью. Я могу полностью ей доверять. Даже окажись она в окружении всех этих офицеров – а уж они великие мастера любезничать, – я и то не испытывала бы ни малейшего беспокойства. Словом, есть за что благодарить судьбу. Она здорова, добронравна – чего еще желать матери?»
И действительно – чего? Только одного: чтобы дочь сумела найти себе мужа. Время покажет, удастся ли Изобель преуспеть и в этом. Мать ее опасалась, что не удастся. Передние зубы портили ее лицо. Эллен боялась, что они и вовсе выпадут: и с собственными зубами совсем не просто выйти замуж, а уж со вставными – и подавно.
Изобель окунулась в веселое общество дюссельдорфской молодежи без всяких мыслей о будущем и вскоре уже была накоротке со многими галантными немецкими принцами и неимущими графами – и ни один из них, похоже, не замечал, что Изобель скоро предстоит расстаться со своими зубами. Кики продолжал усердно трудиться по четыре-пять часов в день, зрение в правом глазу постепенно восстанавливалось. На левый он ослеп полностью, как и предсказывал окулист. Из Парижа явился с кратким визитом Феликс Мошелес, они засиделись допоздна, попивая рейнское из тонких зеленых бокалов, куря сигары и болтая о бедняжке Кэрри, которая так и осталась в унылом Мехелене.
Кики упомянул, что начал писать о ней роман, вот только продолжить нет времени. Возможно, то был первый набросок «Трильби», который и поныне лежит в ниж нем ящике стола в одном из дюссельдорфских пан сионов…
Кэрри переменилась, объявил, качая головой, Феликс; увы, она, похоже, покатилась по наклонной плоскости, и все потому, что все-таки была влюблена в одного из них, а в кого именно, они так и не выяснили. Кики предложил сделать серию рисунков, на которых они с Феликсом по очереди помогали бы Кэрри одолеть тернистый жизненный путь, и даже начал набрасывать один-другой, к величайшему восхищению Феликса, однако, как и набросок романа о Трильби, замысел этот остался незавершенным. Слишком уж много было в Дюссельдорфе всяких развлечений, чтобы долго вспоминать несчастную Кэрри. Изобель крепко сдружилась с двумя мисс Льюис, и вскоре стало ясно, что старшей мисс Льюис в высшей степени по душе общество Кики.
Кики всегда проявлял податливость, если рядом возникало миловидное личико, а мисс Льюис, безусловно, не могла пожаловаться на свою внешность. Кроме того, она была чрезвычайно высока ростом – и это тоже вызывало его восхищение. А потому, когда завершался рабочий день и кисти с красками откладывали в сторону, он отправлялся с матерью и сестрой к Льюисам, и там они понемногу пели, слегка закусывали, и, вероятно, они со старшей мисс Льюис обменивались многозначительными взглядами.
Не очень это было красиво со стороны Кики: он вовсе не был в нее влюблен; она же, бедняжка, воспринимала его жесты всерьез и со дня на день ждала предложения руки и сердца. Рождество выдалось бурным – самое счастливое его Рождество с тех неповторимых дней в Латинском квартале, и вечером к ним присоединились немецкие принцы, они любезничали с Изобель, что чрезвычайно льстило самолюбию Эллен: дети ее пользуются таким успехом, так всем нравятся; с другой стороны, крайне неприятно, что немецкие принцы не имеют никаких серьезных, матримониальных намерений.
Настал новый, 1860 год – и Кики, возвращаясь домой после пения дуэтом со старшей мисс Льюис, вдруг понял, что в марте ему исполнится двадцать шесть лет, а он ничуть не ближе к славе и богатству, чем был шесть лет назад.
Что готовит ему будущее? Не пора ли наконец обдумать его серьезно? Окулист сказал ему, что при аккуратном обращении правый глаз будет служить ему и дальше, а в Графрате ему больше, по сути, ничем не могут помочь. Соответственно, нужно уезжать из Дюссельдорфа, пока он не превратился в такого же бездельника и повесу, как все эти немецкие принцы, и начинать зарабатывать себе на жизнь карандашом. Он постепенно смирялся с мыслью, что никогда не станет живописцем. В масляной живописи он совсем не продвигался вперед. Он решил обсудить все это с Томом Армстронгом, который как раз вернулся из Алжира и решил провести несколько месяцев в Дюссельдорфе, прежде чем перебраться в Лондон.
– Дружище, – сказал Кики, – суть дела заключается в том, что первый этюд, который я в свое время написал в Антверпене, – просто шедевр Тициана по сравнению с нынешней моей масляной мазней. Я проучусь еще три месяца, и si ça ne va pas – fini alors!
[87]
Неужели дело в том, что одним глазом я не вижу цветовых эффектов – вот как не могу сбить пробку с бутылки, – или что?
– Занялся бы ты иллюстрациями, – предложил его приятель. – Я убежден, что это и есть твое истинное призвание. Вот, посмотри.
Он перебросил Кики экземпляр альманаха «Панч».
– Посмотрим, как ты оценишь работы Чарльза Кина
[88]
и Джона Лича
[89]
, – продолжал Армстронг. – Оба они – штатные сотрудники «Панча». Тебе не кажется, что это больше по твоей части, чем нынешние твои потуги?
Кики не ответил. Он зачарованно переворачивал страницы.
– Почему никто раньше не сказал мне о существовании этого издания? – спросил он наконец, не скрывая сильнейшего волнения. – Я в жизни не видел ничего лучше! Черт, ну эти ребята и рисовальщики! Чего бы я, Том, старина, не отдал, чтобы стать таким, как они!
– А я убежден, что станешь, если прекратишь биться над живописью и займешься только этим. Поехали весной вместе в Лондон, Кики, и попытаем там счастья. Здесь, в Дюссельдорфе, ты только попусту тратишь время.
– Но мне никогда не добиться того, чего добились эти Кин и Лич, – вздохнул Кики. – У меня совсем нет чувства юмора. Я выставлю себя дураком – и только. Денди, снобы, подхалимы – все те, на кого они рисуют в «Панче» карикатуры, – я ведь ничего про них не знаю. Я, как тебе известно, никогда не вращался в таких кругах.