Теперь у Квентина совсем не стало свободного времени. Элиот не раз предупреждал его, что придется худо, и начало учебного года служило тому подтверждением, но Квентин все еще не утратил веры в магию как в прекрасный волшебный сад, где плоды познания висят совсем низко — только руку протяни. Действительность оказалась намного суровее. Вместо сбора плодов он после ПЗ отправлялся в библиотеку, делал домашнее задание, обедал и возвращался в ту же библиотеку, где его ждал репетитор — профессор Сандерленд, у которой он на вступительном экзамене рисовал карты.
Эта красивая блондинка с соблазнительными формами ничуть не походила на чародейку. В основном она преподавала старшим курсам, четвертому и пятому — на первогодков у нее не хватало терпения. Когда Квентин достигал безупречного результата с жестами, словесными формулами и таблицами, ей хотелось еще раз увидеть седьмой и тринадцатый этюды Поппер, пожалуйста — медленно, вперед и в обратном порядке, просто чтобы закрепить пройденное. Руками она выделывала такое, что Квентин даже мысленно представить не мог. Это было бы просто невыносимо, не влюбись Квентин в профессора Сандерленд по уши.
Ему казалось даже, что он изменяет Джулии — но той, наверно, было бы все равно. К тому же профессор Сандерленд обитала в его новом мире, а Джулия осталась в том, прошлом. У нее, в конце концов, был свой шанс.
При новом распорядке он гораздо больше времени проводил с Элис и Пенни. Отбой для первокурсников был в одиннадцать, но им троим поневоле приходилось обходить это правило. Существовал, к счастью, один маленький класс — предание гласило, что он свободен от всяких следящих чар, без которых отбой наверняка бы не соблюдался. Возможно, его как раз и оставили для ситуаций такого рода. В душной, неправильной формы комнатушке без окон, куда преподаватели в ночные часы никогда не заглядывали, имелись стол, стулья и даже кушетка. Здесь и сидели Квентин, Элис и Пенни, когда их однокурсники отправлялись в постель.
Странная это была компания. Элис горбилась за столом, Квентин лежал на кушетке, Пенни расхаживал взад-вперед или усаживался на пол. Ненавистные книжки Поппер были заколдованы таким образом, что зеленели при правильном ответе и краснели от неправильного — но при этом не сообщали, где именно ты облажался, и это бесило.
А вот Элис всегда знала где. В их троице она выделялась неестественной гибкостью рук, обалденной памятью и ненасытностью к языкам. Пока ее товарищи еще брели через староанглийский, она уже резвилась в глубинах арабского, арамейского и церковно-славянского. Болезненная застенчивость так и осталась при ней, но к Пенни и Квентину она попривыкла настолько, что порой роняла пару полезных слов. Чувство юмора, как выяснилось, тоже ей было не чуждо, хотя шутила она в основном на церковно-славянском.
Пенни в любом случае ничего бы не понял: у него чувство юмора отсутствовало вообще. Свои упражнения он проделывал перед большим зеркалом в золоченой раме, на которое когда-то наложили забытое, почти выветрившееся заклятие; порой вместо Пенни в нем, как в телевизоре с плохо установленным кабелем, появлялся какой-то зеленый склон под пасмурным небом.
Пенни в таких случаях не прерывался и молча ждал, когда отражение восстановится. Квентину картинка с зеленым холмом почему-то действовала на нервы: ему мерещилось что-то страшное не то на самом склоне, не то глубоко под ним.
— Интересно, где находится это место в реальности, — как-то сказала Элис.
— Не знаю. Может, в Филлори, — предположил Квентин.
— Ты бы пролез сквозь зеркало — в книжках так всегда и бывает.
— А что? Может, все попробуем? Поучимся там месячишко, потом вернемся и все сдадим только так.
— Не говори только, что в Филлори будешь делать уроки. Это самое печальное, что я слышала в жизни.
— Народ, давайте потише, а? — Для панка Пенни был невероятно занудлив.
Настала зима — холодная, как всегда в долине Гудзона. Фонтаны замерзли, Лабиринт занесло снегом, древесные звери отряхивались. Трое избранных держались в стороне от остальных первокурсников — у Квентина лично не было ни сил, ни охоты противостоять чьей-то зависти или злобе. Внутри закрытого клуба «Брекбиллс» они образовали свой эксклюзивный клуб.
Квентин открывал в себе новые залежи трудолюбия. Им двигала, в общем, не жажда знаний и не желание оправдать доверие профессора Ван дер Веге. Он попросту испытывал знакомое извращенное удовольствие от тяжелой монотонной работы — то самое мазохистское наслаждение, которое побуждало его овладевать жонглированием, фараоновской тасовкой, съемом Шарлье и решать задачки по высшей математике еще в восьмом классе.
Нашлись старшекурсники, которые жалели трех марафонцев и возились с ними, как с хомячками в живом уголке: всячески их подначивали, приносили им после отбоя попить и поесть. Даже Элиот удостоил снабдить их нелегальными чарами и талисманами для борьбы с сонливостью и быстроты чтения. Трудно было понять, насколько они помогают; Элиот приобрел их у одного торговца-старьевщика, наезжавшего в Брекбиллс пару раз в год на старом фургоне.
Бессонный декабрь скользил мимо на тихих роликах. Работа утратила связь с какой бы то ни было целью, даже занятия с профессором Сандерленд потеряли для Квентина остроту. Ее великолепный бюст только попусту отвлекал его, мешая правильно расположить большой палец. Влюбленность перешла в депрессивную стадию: первая робкая страсть как-то сразу сменилась тоской по минувшему, так и не вылившись в настоящие отношения.
На лекциях профессора Марча Квентин дремал в заднем ряду, снисходительно презирая своих однокашников: они еще корпели над двадцать седьмым этюдом, в то время как он, преодолев головокружительные высоты пятьдесят первого, продолжал свое славное восхождение. Комнатушка, где они с Пенни и Элис занимались по ночам, сделалась ему ненавистна наряду с запахом кофе из сильно поджаренных зерен: он подумывал даже перейти на легкий амфетамин, принимаемый Пенни. Неприятный раздражительный тип, в которого он превращался, очень напоминал того Квентина, который, казалось, навеки остался в Бруклине.
Зато по уик-эндам, по крайней мере в дневное время, он мог работать где хотел. Большей частью он сидел у себя, но иногда взбирался по длинной винтовой лестнице в обсерваторию — почтенное, хотя и порядком устаревшее заведение на вершине одной из башен. Сквозь позеленевший купол торчал телескоп высотой с телеграфный столб, установленный где-то в девятнадцатом веке. Кто-то из персонала, нежно любивший этот музейный экспонат, до блеска начищал его медные сочленения.
В лаборатории было тепло и сравнительно малолюдно: мало кому хотелось туда карабкаться, притом что телескоп был днем бесполезен. Это гарантировало Квентину день блаженного одиночества, но в одну из суббот позднего ноября он понял, что не ему одному пришло это в голову. Когда он добрался до конца лестницы, люк был уже открыт.
Заглянув в круглую, полную янтарного света комнату, он точно оказался на какой-то чужой планете, до странности похожей на его собственную. Элиот стоял на коленях перед старым, драным оранжевым креслом — оно помещалось посередине, на вертящемся круге телескопа. Квентин не раз думал, кто его сюда притащил и зачем; здесь, конечно, не обошлось без магии, поскольку ни через люк, ни через маленькие окошки оно не пролезло бы.