За ними катила на тачанках пулеметная команда.
Сбегались мальчишки, бабы выходили к дороге, смотрели настороженно.
Поднялись столбы пыли, красноватой в лучах низкого солнца. В воздухе поплыл однообразный шум войска на походе – топот и цоканье копыт, скрип телег, окрики команд, звяканье железа.
Молодой мальчишеский голос затянул песню:
Трансваль, Трансваль, страна моя,
Ты вся горишь в огне!
Под деревцем развесистым
Задумчив бур сидел…
Задрав к небу голову на тонкой шее, пел один из кавалеристов, парнишка с чубом, свисавшим из-под козырька синей казачьей фуражки.
О чем горюешь, старина?
Чего задумчив ты?
Строй отозвался скорбно:
Горюю я по родине,
И жаль мне край родной…
Шагала пехота в форме, а следом текла потоком разношерстная толпа мужиков. В лаптях, в сапогах, босые, кто с берданкой, кто с вилами и косами, с казачьей пикой, они шли и пели:
Сынов всех девять у меня,
Троих уж нет в живых,
А за свободу борются
Шесть юных остальных.
А старший сын, старик седой,
Погиб уж на войне.
Он без молитвы, без креста,
Зарыт в чужой земле…
По сторонам у заборов теснились бабы и старики. Они окликали своих, смеялись, утирали слезы.
На площади ударил колокол, полился благовест, мешаясь с песней.
Мой младший сын, тринадцать лет,
Просился на войну.
Решил я твердо: нет и нет,
Малютку не возьму.
Но он, нахмурясь отвечал:
“Отец, пойду и я,
Пуская я слаб, пускай я мал,
Верна рука моя”…
Голос запевалы звенел задорно, почти весело:
Да, час настал, тяжелый час,
Для родины моей…
Хор хриплых мужских глоток сдержанно подхватывал:
Молитесь, женщины, за нас,
За ваших сыновей…
Под колокольный звон конники въехали на площадь.
Перед распахнутыми дверями храма их ожидал отец Еремей в облачении. Старики поднимали икону Казанской.
Раздалась команда, эскадрон остановился. Невысокий скуластый военный в гимнастерке и бородатый мужик подошли к священнику.
– Да воскреснет Бог и расточатся врази его… – начал он сиплым голосом, осеняя их крестом, и вдруг всхлипнул, смутился.
Стало тихо. Бабы вытирали ему слезы, подсказывали на ухо. Он покашлял и, величественно отодвинув их, начал сначала:
– …И да бежат от лица его ненавидящие его, яко исчезает дым, да исчезнут, яко тает воск от лица огня, тако да погибнут беси…
Толпа стала креститься и кланяться.
Лебеда брел вдоль заборов по улице, запруженной партизанским обозом.
Во дворе сельсовета сновали вооруженные мужики, выгружали ящики из фургона с холщовым верхом, распрягали коней. Полевая кухня заворачивала в ворота, ездовой вел лошадь, покрикивая на зазевавшихся.
В доме грохнул выстрел, посыпались стекла. Лебеда приостановился.
Из сеней выскочили люди, кто-то кубарем полетел с крыльца. Упавшего ткнули прикладом, заставляя подняться. В избитом Лебеда признал губастого Спирьку, секретаря сельсовета. Следом на двор выволокли Гришку в разодранной тельняшке. Кровь заливала ему правый глаз, он встряхивал головой и ругался сквозь зубы.
На площади стоит галдеж, разливается гармошка. Партизанское войско смешалось с толпой деревенских. Навстречу Лебеде скачет на березовом костыле парень с культей, обмотанной тряпками, за ним, причитая, семенит тетка.
– Да не скулите вы, мамаша, – ворчит он. – Без вас скучно…
Квартирьеры шумят, командуют бабами, бойцов уводят на постой. Скучают в ожидании кавалеристы. Один из них подбрасывает в воздух малыша, молодка следит с самодовольной улыбкой, держа наготове налитый стакан.
Присматриваясь к лошадям, Лебеда ходил от одной кучки к другой. Командиры разговаривают со стариками.
– Коней у нас повыбило, помогите лошадьми да овсом, – говорит невысокий скуластый военный.
– Да мы портки последние сымем, – хрипит дед Лыков. – Только куманистов поубивайте…
По бокам его стояли оба сына, Лычонок и старший Евсей с перебинтованным плечом. Старуха не сводит с них глаз.
– …Жгуть непокорные деревни, божьи церквы поганють, – бойко говорит, сняв картуз, бородатый мужик. – Не мы бандиты, а они, комиссары! – закричал он, рубя воздух кулаком. – Не выпустим оружию с наших мозолистых крестьянских рук, покуда не выведем всех до одного куманистов-нахалов с русской земли! Долой ехидного змея Ленина и его палачей!..
Толпа откликается возбужденным гулом.
Среди рассевшихся на траве партизан бродит бабенка с девочкой на руках.
– Корнюху мово не видал? Шмеля?
– Дак убило, кажись, Шмеля, – неуверенно говорит гармонист, пальцы его бегают по клавишам.
– Не знаешь – не говори, – спорят соседи. – Живой, задело его малость в Карай-Салтыковке…
– Да то не Шмель, то Иван Григорича убило, с команды связи…
– Второй взвод, харчиться будем? – рявкает казак в лампасах, и бойцы живо поднимаются с земли.
– …Не пьяницу комиссара, а свово брата, справного мужика поставить… – убеждает молодцеватый командир в гимнастерке, перетянутой портупеей.
Мужики соглашались, вздыхали.
– Свое-то хозяйство не покинешь, неспособно…
– Дак его и ставить, Гришку, – сказал кто-то.
Его поддержали:
– Энтот уж насобачился, а новый сядеть – покуль навыкнеть…
Гришка стоял тут же, слушал с невозмутимым видом и сплевывал кровь.
Бабы разглядывают убитых на возу. Бабенка с девочкой уставилась на обручальное кольцо, вросшее в палец.
– Вон энтого представь…
Возчик с напарником растаскивают верхних. Показалось обтянутое темной кожей лицо, прикрытое слипшимися волосами, оскаленный рот.
– О-ох, злодей… – выдохнула баба.
Она спустила с рук девочку и, рванув с головы платок, завыла на всю площадь.
– Поубивають вас всех понапрасну, – бормочет Лычиха, трогая сыновей. – Поразбивають головушки ваши горькие…
Скуластый военный усмехнулся:
– Погоди нас хоронить, мать. Мы покуда воюем, и краснота от нас бегает.