– Вашу руку! – повторяет медсестра.
Гарри глядит на молодое лицо – оно расплывается в короткой улыбке, точно круг от брошенного в воду камня, и быстро исчезает, когда сестра просовывает градусник ему под язык. Она заканчивает измерять ему давление и ослабляет жгут, стягивающий дряблую, обвисшую кожу на руке. Гарри чувствует неловкость, когда молоденькая медсестра осматривает кожу на его руке, такую дряблую, обвисшую, – а ведь когда-то эта рука была сильная, и сила ее воплощалась в упругости и гибкости, на предплечье проступал каждый мускул, начинавший играть при малейшем движении руки. Теперь же – одна лишь мысль об этом ввергает Гарри в полное отчаяние, – теперь рука у него как у старика, дышащего на ладан. Он чувствует, что должен сказать в свое оправдание хоть что-нибудь.
– Жизнь похлеще всякого боксера, – говорит он.
И снова – короткая, слабая улыбка.
– Да уж, мистер Льюис.
Гарри продолжает оправдываться, силясь объяснить то, что она непременно должна знать, и словно предупреждая, что она тоже смертна и плоть ее слаба, какой бы прекрасной она ни была. Хотя она сама знает, по роду своей работы, что все люди смертны, молодость мешает ей понять – невзирая на отвлеченную, научную суть вопроса – что эта великая истина касается и ее.
– Вот-вот, – продолжает он. – Она загоняет тебя в угол, когда ты стареешь, отбрасывает на канаты ринга, а рефери рядом нет, и остановить бой некому. А она знай себе дубасит тебя почем зря, снова и снова. И когда ты падаешь, никакой рефери не скажет: все, хорошего понемногу. Никакой рефери не скажет: хватит молотить беднягу по животу и голове, ведь лежачего не бьют. Вот так оно и бывает. Жизнь продолжает тебя колотить, хоть и колотить-то уже нечего.
Медсестра не сводит с него глаз, пока отстегивает жгут, и уголки ее рта опускаются в легком разочаровании.
Гарри видит высокие горные кряжи, теснящиеся вокруг реки и обступающие его со всех сторон, видит дождевой лес, видит набухающую реку, ощущает на лице тяжесть насыщенного влагой воздуха и вдыхает запах торфа.
– Не плачьте, мистер Льюис, – попросила медсестра. – Пожалуйста, не плачьте.
Она собиралась сказать, что, может, не все так плохо, но медицинский опыт подсказывает ей обратное. Она чувствует за спиной теплое дыхание, поворачивается и видит перед собой доктора Эллиота, молодого ординатора, которым она более чем увлечена. Доктор Эллиот слышал их разговор. Он отводит медсестру в сторонку, под большой мирт, и шепчет ей на ухо:
– Думаю, мистеру Льюису хорошо бы прописать морфин. Похоже, у него сильные боли. – И тут же продолжает: – Вечер пятницы, новый тайский ресторан на Барракута-Роу.
Медсестра улыбается в знак согласия.
Гарри завидует молоденькой медсестре и молодому доктору – их заигрываниям, тому, что они такие живые и что их жизнь течет как бы сама по себе, бессознательно; он завидует их едва заметным движениям, которые улавливают тела, приходящие в возбуждение, явно свидетельствующее об их близости. Гарри мог бы возненавидеть обоих за эту близость, но он уже не способен ненавидеть, потому что не способен и любить.
Гарри снова остается в мире одиночества и боли. Он никогда и представить себе не мог, что его ждет такая старость, но, с другой стороны, он вообще не мог себе представить, каково оно, быть старым. По прежним разговорам на эту тему и размышлениям о жизни знакомых ему стариков, он думал, что в старости есть своя прелесть: ты доволен, что кое-что успел в жизни, и гордишься своими делами. Но сейчас, на смертном одре, ему остается только сожалеть, что он успел в жизни так мало, что в повседневной мелочной суете проглядел столько возможностей дружить и любить, – и вот теперь близится его последний час, и это совсем не похоже на ожидание осени: это сродни острому ощущению промозглой сырости, леденящей душу, тумана, надвигающегося в зимние сумерки. Он чувствует одиночество, страшное одиночество. Ему кажется, что жизнь обещает радости, которым не суждено сбыться. Он вспоминает все, что знает о жизни, и понимает, что жизнь – штука очень горькая; он уже не верит в юношескую убежденность, что мир можно сделать лучше и добрее. В жизни явно не хватает любви, зато ненависти хоть отбавляй. Он чувствует себя обнаженным, чувствует, что вся его жизнь в этом мире сводится к коротким мгновениям, растягивающимся в вечность. И в этом мире, и в этой жизни он видит только опустошенность. Впереди смотреть не на что, а позади видно слишком мало. Гарри думает: что́ он смог бы сделать, доведись ему прожить жизнь заново, и понимает, что не хотел бы прожить ее еще раз: уж больно несладкой она была и так его потрепала, что он даже боялся, хватит ли ему сил умереть. Он чувствует неодолимую усталость – она подавляет его мысли и грезы.
И в это самое мгновение он видит, как к нему подходят его давно покойные дядюшки – Бэзил и Джордж.
«Сними груз с плеч, Черныш», – говорит Джордж.
Он видит, как к нему подходит его матушка Роза – видит, точно наяву, и слышит, как она говорит: «Я люблю тебя».
Он видит, как на него надвигается река. Но он ее не узнает. Он видит два огромных царственных эвкалипта, цветущих посреди снежной бури, – и тут происходит чудо. Деревья тянутся ввысь – к самому небу и распускаются все пышнее, и чем больше кремовых цветов вырастает на них, тем явственнее ощущается, что эвкалипты не то плывут, не то парят по небу. Гарри видит Старину Бо и Слизняка, и Старина Бо говорит: «Держи его осторожно, Слизняк!»
Гарри открывает глаза.
Но он уже не в больничной палате.
Нед Куэйд, 1832 год
Он в шлюпке, а на веслах сидит пресноводный омар и разговаривает голосом Старины Бо. Они только-только вышли из-за гряды легких кучерявых снежных облаков, и тут он замечает далеко-далеко внизу, под плывущей по воздуху лодкой одинокую фигуру посреди высокогорного болота. А Старина Бо знай себе болтает….
Под конец их осталось только двое – Нед Куэйд, Каменный Человек, и Аарон Херси. Остальные кончили так, как меж ними было условлено еще до побега, – к столь отчаянным мерам их принудила жизнь, от которой они бежали. В решающую минуту только тяжело больной Джек Дженкинс не сопротивлялся – он лишь попросил оставить его на полчаса одного, дать возможность примириться с Господом. Никто из них не спорил, не лучше ли вернуться. Аарон Херси и Каменный Человек сидели у костра с отощалыми от изнеможения и страха лицами, понимая: кто бы из них ни уснул первым, он успеет проснуться перед тем, как обрести последнее упокоение под неоглядным провалом южного ночного неба. Он сидел раскачиваясь из стороны в сторону – сидел с закрытыми глазами и раскачивался. Аарон Херси нервно поглядывал на него, знал: тот может притворяться. Но через несколько минут становится ясно: Каменный Человек действительно спит и в глубине сознания, наверное, считает, что, коль скоро сидит прямо, хотя его качает, стало быть, он бодрствует. Но это было не так. В то самое мгновение, когда Аарон Херси собрался кончить Неда Куэйда – так же, как они кончили троих своих товарищей, с которыми бежали, размозжив им головы, точно гнилые репы, прихваченным топором, глаза Каменного Человека распахнулись. Они вытаращились друг на дружку: Каменный Человек – сидя на месте, а Аарон Херси – стоя напротив со вскинутым над головой и готовым обрушиться на него топором.