«В семье не без урода – значит, так тому и быть», – сказал однажды Гарри, говоря это в присутствии Аляжа и думая, что их глупый сын ничего не понимает.
«В семье не без урода». Аляж разозлился, видя, что никто не разбирает его слов, впал в дикую ярость и с криком принялся кататься по полу. Соня повела его к врачу, и врач установил, что ее сын вовсе не глупый, а тугоухий, а его бестолковую речь можно объяснить так: он слышит не слова, а лишь их отзвуки – звуковые колебания, проходящие через его черепную коробку. По мнению врача, глухота стала результатом неправильного лечения воспаления легких в раннем возрасте. Ребенок не настолько оглох, чтобы ничего не слышать, но он был достаточно туг на ухо, чтобы речь его сильно нарушилась. И Аляжу сделали операцию на уши. Операция прошла успешно – и речь его наладилась.
Теперь я вижу уже повзрослевшего мальчика, хоть и маленького ростом в сравнении с однокашниками. И слышу, что однокашники говорят мелкорослику. Как только они его не называют – и итальяшкой, и макаронником, и чумазым, и жидовской мордой. Он обижается, но ничто не обижает его так, как в тот день, когда его одноклассников приглашают на десятилетие Фила Ходжа. Всех, кроме него. Сорок одного человека – девочек и мальчиков. «А ты гуляй, Козини», – говорит Терри, младший брат Фила. «Нам не нужны итальяшки, – говорит Терри, младший брат Фила, и лыбится. – Особенно такие рыжие сопляки, как ты».
Мелкорослик живо смекает, что должен давать сдачи, и неважно, кто победит. Неважно, что он будет неизменно проигрывать и неизменно же возвращаться после обеда за парту в изодранной сорочке и в кровавых ссадинах. Он знает: если его обступают со всех сторон и начинают в него плевать, а потом толкаться и пускать в ход кулаки, ему придется отвечать ударом на удар. Даже если его собьют с ног и повалят на горячую асфальтированную спортплощадку и одни будут держать его, а другие бить, даже тогда, известное дело, он должен отбиваться любой рукой и любой ногой, которую ему не успели отбить, должен мгновенно вырваться из хватки, должен биться и биться, потому что они могут одолеть его лишь в том случае, если он спасует. День за днем его пинают и лягают, оплевывают и приговаривают: «Головомойку ему! Головомойку!» В него летит золотистая труха из-под картофельных чипсов, летит и обсыпает его огненно-рыжую шевелюру под общие распевные возгласы: «Блонди!
[23]
Блонди!» А он нипочем не сдается, ни слезинки не проронит перед обидчиками, даже когда учитель после обеда воротит нос, чувствуя, чем попахивают его волосы, и, оглядев его голову, велит ему немедленно отправляться в умывальню и хорошенько отмыться, а потом, качая головой, цедит сквозь зубы: «Ох уж эти переселенцы, никакой гигиены!..» Но даже в столь жалком состоянии, когда лицо его горит от боли и глубочайшего, крайнего унижения, он не плачет и не сдается.
Как ни странно, ему даже не хочется доказывать, что он наполовину тасманиец. Потому что он гордый и думает, что люди должны принимать его таким, как есть, без учета родословной, чтобы одна ее половина не ущемляла другую. Просто он не может смириться с тем, что все считают его ниже себя. И в этом его поддерживает другой мальчишка – Эйди Хейнс. Эйди такой же чужак, как и Аляж. Он помалкивает, когда его дразнят черномазым. Он тоже смуглый, как Аляж. «У нас, видишь ли, темная кожа, – говорит он Аляжу. – Не знаю, что уж тут не так. Но что-то есть». И еще: он, похоже, так же, как и Аляж, находится в состоянии постоянной войны с остальными школьниками. После четвертого класса Эйди уходит из школы, потому что его семья переезжает куда-то на север. Аляж играет с Эйди, пока его домочадцы пакуют вещи и грузят их в старенький «Остин»; и смеется, когда видит, как Эйди, собираясь протиснуться на заднее сиденье, где уже теснятся пятеро малышей, напяливает на себя маску с трубкой, чтобы не нюхать воздух, который они будут портить. «До встречи, братишка!» – говорит Эйди, отворачивается, ныряет в общую свалку на заднем сиденье, потом выныривает из-под задней полки, как аквалангист из водолазного колокола, и на лице его сияет улыбка – ее видно даже через грязное, исцарапанное стекло окна автомобиля и маску с трубкой.
Оглядываясь сейчас назад, могу сказать, что детство мое как будто складывалось из череды прощаний. Прощаний с родственниками, перебиравшимися жить и работать на материк, где, поговаривали, люди были счастливы и где завтрашний день, как считалось, обещал быть лучше дня сегодняшнего; прощаний с моими тетушками, отправлявшимися в последний путь на кладбище. Все начинается в тот день, когда я прощаюсь с Эйди и гляжу, как он, в маске, скрывающей лицо, неистово машет мне в заднее окно автомобиля, а заканчивается спустя годы, когда я прощаюсь с Кутой Хо и уезжаю сам.
В день отъезда Эйди я ходил как в воду опущенный, и Гарри решил взять меня покататься на машине. Обычно Гарри катался без всякой цели – точнее говоря, попросту наворачивал круги по новым шоссе и автострадам, что, казалось, приносило ему одно лишь разочарование. Не то что прежде, когда каждый пень, каждый состарившийся эвкалипт, одиноко торчавший посреди загона, каждая заброшенная деревянная хибара – полуразвалившаяся, покосившаяся, точно хвативший лишку Грязный Тед, боровшийся с земным притяжением при поддержке ежевичного вина и нечеловеческой силы воли, – каждая просека, ведущая в сторону от дороги, казалось, заставляли Гарри делать очередную неизвестно какую по счету остановку. Бывало, мы все выбирались из видавшего виды многоместного «Холдена ЕК»
[24]
– включая Марию Магдалену Свево, Соню, почти всегда – парочку кузин, бесконечно подкармливавших меня чем-нибудь вкусненьким, – и разминали ноги у обочины, потом сворачивали в буш, где Гарри начинал рассказывать свои байки, делая это так:
«Ни разу не слыхал такое от самого дяди Джорджа, но, насколько знаю, тетя Сес уверяла…»
Или так:
«И вот здесь-то твоего дядю Рега на пару с Бертом Смитерсом и сцапали за браконьерство, а когда дело дошло до суда, Рег с Бертом возьми да прикинься дурачками: Рег закосил под дурачка с заячьей губой, а Берт – под дурачка с волчьей пастью, – и уж так-то они старались, что судья не преминул объявить их слабоумными, а значит, не способными нести ответственность за содеянное, и отпустил восвояси…»
Или вот еще:
«А вон там, за земельными участками, начинаются отроги Бена
[25]
, так вот, там есть пещера, и в ней Невилл Терли прожил с твоим дедом аж две зимы, пока они ставили капканы на кускусов во времена Депрессии
[26]
…»
И таких баек было не счесть. Гарри рассказывал, напирая не на поверхностную, понятную красоту словесных описаний, а на их скрытый смысл. Новые дороги не годились для таких поездок, потому как они, по выражению Гарри, были просто прямыми линиями, позволяющими скорее попасть из пункта А в пункт Б, и если кто и мог по ним ездить, утверждал он, то одни только дураки. Старые дороги, тянувшиеся вдоль шоссе, которые чаще всего прокладывали, расчищая исконные туземные тропы, нравились Гарри больше. Впрочем, не гнушался он и автострад и, останавливаясь в каких-нибудь странных местах, заставлял всех выбираться из машины и начинал вспоминать связанные с этим местом истории: в одном таком месте, к примеру, он рассказал, как когда-то отец Нун, обладавший сверхъестественными способностями, превратил в столб одного неверного муженька. Тот бедолага, по словам Гарри, гулял направо и налево, и отец Нун, поговорив как-то с его женушкой в их лачуге, которую давным-давно снесли, вышел за порог, чтобы урезонить неверного муженька, поджидавшего его, отца Нуна, со злыми намерениями и со вскинутым над головой топором. И вот, когда злодей уж собрался расколоть отцу Нуну голову, как арбуз, тот изрек свои бессмертные слова: «И стоять ты будешь так до захода солнца». Так бедолага и простоял до темноты, застыв как вкопанный, с топором над головой. Здесь, посреди пустоши, до сих пор сохранился пятачок, где стоял столбом тот неверный муж. С этими словами Гарри показывал рукой вниз, в сторону пустоши, как будто знал наверняка, где находится этот самый пятачок. Мы возвращались туда год за годом, выслушивали одну и ту же историю, под конец вглядывались вниз, в сторону пустоши, но ничего такого не видели.