Когда опустошительный лесной пожар взял Ричмонд в огненное кольцо в горячем 1934 году, она собрала у себя в доме столько местных ребятишек, сколько смогла, и на полном серьезе объявила им, что грядет светопреставление. Дни тогда стояли невыносимо жаркие, за городом шквальные ветры разметали искры, превращая совершенно сухие буш и пастбища в геенну огненную. Пожары распространялись все шире, пожирая один за другим все новые участки земли, небо заволокли тучи пепла, город накрыло пеленой дыма, настолько плотной, что, пока вечером под тяжелой, мрачной пепельной завесой не зажигались фонари, казалось, будто ночь стоит даже днем. У себя дома Эйлин наглухо позакрывала все окна и двери и в душной тишине заставила детишек читать из Откровения о конце света. Гарри, гостившего у Эйлин, загнали с улицы вместе с Макгуайрами, несколькими Гринами и Джуно Проктором. Гарри не думал, что все так плохо, как говорила Эйлин, и, снедаемый любопытством – что же на самом деле происходит за стенами мрачной гостиной, там, где под пепельно-черным небом бушуют ветры, разгоняя повсюду тяжелое дымное зловоние, – сказал, что желает пойти посмотреть, взаправду ли настал конец света, поскольку, ежели так оно и есть, ему не хотелось бы пропустить это событие ни за какие коврижки. И не успела Эйлин схватить его за шиворот, как Гарри на пару с Джуно Проктором выскочил из дома через заднюю дверь.
Роза умерла, когда рожала Дейзи и когда Гарри было десять. Ее смерть не стала неожиданностью ни для кого, кроме Гарри, считавшего нормальным и безопасным то, что скорее служило доказательством бренности человеческой жизни.
Перед похоронами мужчины расселись вокруг гроба в общей комнате и принялись потягивать пиво, а женщины сидели в кухне и пили чай. И те и другие почти не разговаривали, потому что Роза прожила жизнь недолгую и малопримечательную – не ту жизнь, которая, когда ее вдруг прерывает смерть, заставляет людей задуматься, что еще совсем недавно их объединяло с покойным так много общего. Ранняя смерть Розы заставила всех задуматься, и мысли, приходившие людям в голову, никого особо не радовали. Мысли эти напоминали им, что они голоштанники, вкалывающие с утра до ночи, что нескончаемые труды делали свое дело – отнимали у них жизнь до срока. Мысли эти напоминали им, что жизнь их так же скудна, как похлебка из хвостов кенгуру с картошкой, которой они иногда потчевали своих чад. Это даже не была глубокая, отчаянная тоска, как по случаю кончины какой-нибудь престарелой местной знаменитости, – тоска вязкая, как сливочный варенец поверх бисквитного торта, громоздящегося на покрытом кружевной скатеркой столе в общей комнате.
Спустя некоторое время мужчины распрощались с Боем и его домочадцами. Женщины прибрались, уложили детей в постель и тоже ушли – в общей комнате остались только Бой с Рутом. Рут достал плоскую фляжку – работа сестры, а Бой сидел и разглядывал портсигар Рута с его инициалами, выгравированными в уголке. Рут выплеснул полфляги виски себе в стакан из-под пива, а остальную половину – в опорожненный пивной стакан Боя. Бой приложился к виски. Рут пить не стал. Он провел ногтем правого большого пальца по передним зубам. И сказал:
– Думаешь, я здесь один от Розиной родни потому, что остальные погнушались приехать на ее похороны. Потому что Роза, в их разумении, вышла за человека ниже себя по положению.
Бой посмотрел на Рута и сказал:
– Нет.
– Но ведь ты же и впрямь мог так подумать, – не унимался Рут.
– Нет, – отвечал Бой. – Не мог. Путь сюда из Ричмонда не близкий, а у них работа, семья. Понятное дело.
– Могли бы и приехать, – сказал Рут, – если б захотели. Но они гордые. Сам знаешь, Бой. Не мне тебе рассказывать. Ты же понимаешь.
Бой посмотрел на Рута и увидел, что тот так и не притронулся к своему стакану с виски. Увидел, что Рут глядит на него, а не на пивной стакан или пол, и смекнул, что может без обиняков высказать все, что думает. Говорил Бой без всякой злости, без малейшей горечи. С какой-то глубокой печалью говорил он о том, как, по его мнению, несправедливо, что Розы больше нет. Бой говорил не спеша.
– А что ты имел в виду, когда сказал, будто я что-то там понимаю? Ничегошеньки я не понимаю. Все считают меня дерьмом. Что ж, правда ваша. Я дерьмо. Зимой я ставлю капканы, летом вкалываю на молотилке, а в промежутках браконьерствую потихоньку, чтобы прокормить семью. Ничем не горжусь и ничего не стыжусь.
Рут заметил, как неловко себя чувствует Бой в своем стареньком дешевом темно-синем костюме, сшитом по довоенной
[17]
моде, с широкой траурной лентой на правом рукаве; заметил его большие, плотно сжатые пальцы, крутившие пивной стакан, и тонкие черные волосы, разделенные посередине пробором.
– Все ты понимаешь, – настаивал на своем Рут, – и считаешь нас снобами.
– Что ж, это я понимаю, – согласился Бой. – Одни бывают злюками, другие лентяями, а третьи снобами. Такие вот дела.
– Может, так, – сказал Рут, – а может, нет. – Он притих в мягком кресле с выбившимся из дырявых подлокотников конским волосом, а потом, подавшись вперед, вдруг спросил: – Послушай, разве Роза тебе ничего не рассказывала про нас? Про нашу родню?
– Ну да. С утра до ночи. Только и талдычила, чем вы там занимаетесь и какие вы все умницы.
– Неужели она ничего не рассказывала про старика Куэйда?
– Вроде нет. Все больше о старухе Куэйд говорила. А о нем ни словом не обмолвилась, точно.
– Он был из каторжников.
– Кто?
– Нед Куэйд. Розин дед.
– Madonna santa!
Вижу, Бой глубоко потрясен и в то же время будто не очень. Как и я, что неудивительно. Никто никогда не рассказывал мне ничего подобного, и все же я, как и Бой, чувствую, что знал это всегда, хотя ни о чем не подозревал, не думал, но всегда знал, что над их семьей висит тень столь тяжкого бесчестия.
У Боя зашевелились губы, но тут же застыли. Потом Бой стал что-то бормотать, а глубокие морщины на его лице то опускались, то подымались, как если бы он производил в уме арифметические подсчеты, собирая воедино множество разных вещей, которые прежде были для него лишь отдельными частями одного большого уравнения. Смекнув, что не сказал в ответ ничего вразумительного, Бой малость стушевался и решил обратить свое замешательство в шутку. Он поднял стакан и проговорил:
– Слава богу, ты плеснул мне виски.
Он натужно улыбнулся, пригубил, а затем уже более решительно опорожнил стакан одним глотком – в мгновение ока. Потом он обратился к прерванным раздумьям, прибавил к ним чудные уловки, замешенные на самолюбии, странной гордыне и черном позоре, тяготевшими над его женой, добавил собственное отчаяние – и пришел к ответу, который дал Рут. Он проверил и перепроверил доказательство в уме – в сумме выходила его собственная правда, иного ответа не было. Все это время Рут не сводил с него глаз. Наконец, лицо Боя перестало дергаться, поднялось вверх и снова воззрилось на Рута.