– Поминки устрой в амбаре, и когда тебя спросят, что это там такое белое-белое, скажи, что это последний холст твоего мужа, хоть он и пустой. А потом дай название.
* * *
Но первой, всего два месяца спустя, умерла она. Остановилось сердце, и она упала на клумбу.
– Боли не было, – сказал доктор.
На ее похоронах, в полдень на кладбище Грин-Ривер, стоя у разверстой ямы всего в несколько ярдах от могил двух других мушкетеров – Джексона Поллока и Терри Китчена, я отчетливо, как никогда в жизни, видел свободные, вырвавшиеся из плена непредсказуемой плоти человеческие души. Прямоугольная дыра в земле, а вокруг нее стоят чистые и невинные неоновые трубки.
Что это было? Сумасшествие? Конечно.
Поминки мы устроили в миле отсюда, в доме ее подруги.
Муж не присутствовал!
И он не вернулся в дом, где жил так уютно и бесцельно и где его любили без всяких на то причин треть прожитой им жизни и почти четверть двадцатого века.
Он пошел в амбар, отпер раздвигающиеся двери, включил прожекторы. И стал рассматривать все это белое, белое.
Потом сел в свои «мерседес» и поехал в хозяйственный магазин в Ист-Хемптоне, где продавались вещи, необходимые художнику. Я купил все, что только может пожелать художник, кроме того ингредиента, который ему нужно внести самому, – души, души, души.
Продавец недавно появился в Хемптоне и не знал, кто я такой. Перед ним стоял безымянный старик в рубашке, галстуке и костюме, сделанном на заказ Изей Финкельштейном, старик с повязкой на глазу. Циклоп находился в состоянии крайнего возбуждения.
– Вы художник, сэр? – спросил продавец. Ему было лет двадцать. Он еще не родился, когда я навсегда покончил с живописью, не писал больше никаких картин.
Уходя, я сказал ему всего одно слово: «Возрождаюсь».
* * *
Слуги покинули дом. Я снова превратился в дикого старого енота, который все свое время проводит в амбаре или около амбара. Скользящие двери держал прикрытыми, чтобы никто не видел, что я делаю. А делал я это шесть месяцев!
Когда закончил, купил еще пять замков с засовами и запер все накрепко. Потом нанял новых слуг и поручил адвокату составить новое завещание, в котором – помните? – указывалось, что меня следует похоронить в костюме от Изи Финкельштейна, что все, чем я владею, перейдет к двум моим сыновьям при условии, если они выполнят небольшую мою просьбу в память их армянских предков, и что амбар следует открыть только после моего погребения.
Жизнь сыновей моих сложилась весьма благополучно, несмотря на тяжелое детство. Как я уже говорил, фамилия у них теперь не моя, а отчима, славного человека. Анри Стил служит в армии, он офицер по связям с гражданскими строительными фирмами. Терри Стил – рекламный агент команды «Чикаго Бэрз», и, так как я владею долей в команде «Цинциннати Бенгалс», мы – футбольная семья.
* * *
Сделав все это, я решил, что могу снова поселиться в доме, обзавелся новой прислугой и стал тем выпотрошенным тихим старичком, которому четыре месяца назад задала свой вопрос на пляже Цирцея Берман: «Расскажите, как умерли ваши родители».
И вот накануне отъезда из Хемптона она спросила:
– Животные, овощи и минералы? Все вместе?
– Честное слово, – сказал я. – Вместе. – А поскольку какая же может быть картина без красителей и связующих их живых существ, растений и почвы, никаких сомнений, что там в амбаре – все вместе.
– Так почему вы не хотите показать?
– Потому что это единственное, что я могу оставить после себя. И лучше мне не быть рядом, когда люди начнут судить, хорошо это или плохо.
– Иначе говоря, вы трусите, – сказала она, – и трусом я вас и запомню.
Я обдумал ее слова и вдруг услышал, как говорю:
– Хорошо, пойду за ключами. А потом буду вам очень признателен, миссис Берман, если вы отправитесь со мной.
* * *
Мы вышли во тьму, подсвеченную пляшущим перед нами лучом фонарика. Она как-то вся обмякла, успокоилась и преисполнилась благоговения, словно юная девушка. Я же, наоборот, весь напрягся, подтянулся, меня всего распирало от гордости.
Сначала мы шли по дорожке из плиток, которая сворачивала к гаражу. Потом зашагали через заросший сад, по дорожке, проделанной Франклином Кули с его тарахтящей сенокосилкой.
Я отпер двери амбара, вошел, нашарил рукой выключатель.
– Страшно? – спросил я.
– Да.
– И мне тоже.
Напоминаю, мы стояли у крайнего правого конца картины восьми футов высотой и шестидесяти четырех футов длиной. Когда я включу прожекторы, мы увидим ее спресованной в некий треугольник восьми футов высотой, но только пяти футов длиной. С этой точки невозможно понять, что это за живопись – что, собственно на картине изображено.
Я включил свет.
Полная тишина, а потом миссис Берман ахнула в изумлении.
– Оставайтесь на месте, – скомандовал я, – и скажите, как вы ее находите.
– Нельзя пройти вперед?
– Можно, – сказал я, – но прежде я хочу знать, как это выглядит отсюда.
– Большая ограда, – сказала она.
– Продолжайте, – сказал я.
– Очень большая ограда, невероятно высокая и длинная, а каждый кусочек ее инкрустирован великолепными драгоценностями.
– Большое спасибо. А теперь закройте глаза и дайте руку. Я отведу вас на середину, и вы снова посмотрите.
Она закрыла глаза и пошла за мной, не оказывая никакого сопротивления, словно детский надувной шарик.
Мы дошли до середины – по тридцать два фута живописи и справа и слева, – и я опять велел ей открыть глаза.
Мы стояли на краю красивой зеленой весенней долины. По точному счету, здесь, на краю или в самой долине, вместе с нами было пять тысяч двести девятнадцать человек. Самая крупная фигура была величиной с сигарету, самая маленькая – с мушиное пятнышко. На краю долины около нас находились развалины средневековой часовни, внизу тут и там виднелись крестьянские домики. Картина была так реалистична, что напоминала фотографию.
– Где мы? – спросила Цирцея Берман.
– Мы там, где находился я, когда встало солнце в день окончания второй мировой войны в Европе.
35
Сейчас все это собрано в моем музее. В холле обреченные на страдания маленькие девочки на качелях, потом ранние работы первых абстрактных экспрессионистов, а уж после всего – уж и не знаю, как назвать, словом, эта махина в картофельном амбаре. Я открыл заколоченные двери с другого конца амбара, и бесконечный поток посетителей двигается без толчеи вдоль этой махины.