— Там человек все забывает, — объяснил мне полковник Титус Томойоага. — Все из него вытекает, как понос.
— Но чтоб даже имя…
— А, не так уж это и плохо.
— Ты, может, по-другому считаешь, но на мой вкус, пожалуй, шерсти все-таки многовато.
— Что говорить, — подмигнул мне полковник, — лечение было радикальное. Видать, слишком чего-то передозировали. Не удивлюсь, если у нее и еще кое-что выросло.
— О, ты думаешь, эта штука?
— Ну да. И кто-то, возможно, все это скоро узнает в подробностях.
Когда я закончил бумажную работу, полковник Титус Томойоага попросил, чтобы я отвел будущего зверовода в слесарную мастерскую. Там делали жестяные бляхи с выдавленным на них именем; такую пластинку будет носить на шее и Конни Иллафельд.
Но тут в канцелярию ввалился док Олеинек, главный медвежатник, который, как утверждали, говорил на всех существующих языках. Он тут же завел разговор с Конни Иллафельд, и, судя по всему, они быстро поняли друг друга. Док в конце концов и отвел ее к слесарям.
— Вижу, что-то тебя беспокоит, — сказал мне полковник Титус Томойоага. — И поверь мне: совершенно напрасно. Она в хорошие руки попадет.
— Черт бы побрал все это! — не выдержал я, опять забыв про осторожность.
— Ну, что еще?
— Нет, честное слово, ничего.
Когда Корнелия Илларион вернулась с Олеинеком в канцелярию, на шее у нее на новенькой часовой цепочке висел блестящий, издали видный жетон. Концы цепочки были запаяны, чтобы никто и никогда не смог снять этот жестяной медальон. Имя, когда-то принадлежавшее прекрасной и ненасытной фее, теперь носило, что отрицать, обросшее шерстью животное.
Прежде чем они удалились, док Олеинек — к слову, старый мой собутыльник — остановился, чтобы перекинуться со мной парой слов. У него я узнал, что Бела Бундашьян, мой приемный сын, в этот день получил вдруг, хотя ему вроде бы и не полагалось, увольнительную.
Они вместе приехали на дрезине из заповедника, сейчас Бела выпивает на станции, где сегодня работникам леса раздавали денатурат.
— Пошли с нами, если хочешь с ним встретиться, — предложил Олеинек. — Выпьете вместе глоток-другой. Нынче пасха у православных.
— Нет, — ответил я. — Сегодня что-то не хочется.
— Может, передать ему что-нибудь?
— Нет, сейчас нечего передавать.
И доктор Олеинек двинулся по коридору к выходу, а за ним, как преданная собачонка, засеменила лохматая Конни Иллафельд. На шее у нее болтался новенький жестяной медальон; когда они вышли во двор, он засверкал на солнце, отбрасывая блики на стены, стволы деревьев. С сегодняшнего дня любой, взглянув на нее, сразу мог узнать, с кем имеет дело. Они зашагали к узкоколейке, где возле ручной дрезины ждал их Бела Бундашьян, мой приемный сын.
Скоро меня прогнали и из помощников сторожа при покойниках. Мне пришлось уступить место преемнику, Тони Тесковине. В то утро, когда я должен был ввести его в курс дела, посвятить его в маленькие хитрости, связанные с этой должностью, в покойницкой, на сером каменном столе, я обнаружил труп Конни Иллафельд, сиречь Корнелии Илларион. На шее у нее, откуда кто-то — представляю, с какой яростью — сорвал жестяную бляху, запеклась темно-синяя, как засохший сок черники, кровь; видно, такой была кровь у Илларионов, русинских бояр. Перед тем, как она попала в покойницкую, с нее ножом или ножницами срезали заскорузлое, почерневшее от грязи тряпье; когда рука нечаянно касалась ее тела, оно казалось куда холоднее, чем каменный стол. Шерсть ее утратила блеск и сейчас, словно серый пепел, с тихим шорохом осыпалась с нее, так что к концу смены она лежала перед нами совсем голая и жалкая.
— Где ты моешься? — спросил, уходя, Тони Тесковина. — А то я на площадь иду. Я Гезу Кёкеня встретил, он сказал, что завтра день святой Пасхи. А я весь в грязи, в волосах.
— Черт бы все это побрал, — пробурчал я. — Не много ли всяких пасх?.. А что до грязи, так пускай привыкают. Пускай знают, что грязная это работа.
10. (Ухо Гезы Хутиры)
Самый холодный день в том году пришелся на начало весны. Всю ночь Геза Хутира не спал: после того, как погас огонь в очаге и через трубу вползла в дом стужа горного распадка, он старался согреть Бебе Тесковину. Сначала он держал ее, стиснув в объятиях, потом, бросив на нее всю одежду, все тряпье, какое нашел, положил ее на себя и укутал собственными волосами и бородой. Кажется, на какое-то время он все-таки задремал, но и в полусне услышал, как за окном, в распадке, пронзительно скрипит снег: кто-то шел вдоль замерзшего потока к дому. Вскоре шаги звучали уже перед дверью; посветив фонариком и узнав белую от инея, в клубах пара, с ледяными бивнями висящих усов фигуру Никифора Тесковины, Геза Хутира сначала решил, что тот явился за дочкой.
Но буфетчик на дочь и внимания не обратил; ему нужен был Геза Хутира.
— Оденьтесь-ка потеплее, — сказал он. — Возьмите с собой табаку и чего-нибудь пожевать. Придется уйти на пару дней.
— С какой стати я куда-то попрусь среди ночи? — угрюмо пробурчал Геза Хутира. — А приборы? Такого еще не было, чтобы я вовремя не снял показания.
— Пошли, пошли. Сами знаете, показания ваши ни одну собаку не интересуют.
— А куда идти-то?
— Там скажут.
Через пять минут они привязывали перед порогом лыжи; светил им только слежавшийся, зернистый от стужи снег. Хижина метеоролога стояла выше границы леса; они выбрались на ближний увал, перешли узкий гребень и на другой стороне опустились на перевал Баба-Ротунда. В доме дорожного смотрителя Андрея их ждала полковник Кока Мавродин, командир добринских горных стрелков.
— Поедем больных навестить, — сказала она, когда они вошли. — Оглядимся немного в урочище Колинда, там лесники-пенсионеры живут. Я слышала, со здоровьем у них неважно. Даже, можно сказать, совсем плохо. Посмотрим, что для них можно сделать.
На краю урочища Колинда лежала маленькая, утонувшая в снегу деревенька; меж разбросанными, серыми от солнца и туманов хатками вздымались огромные сугробы, нанесенные ветром со склонов. Вездеход, то и дело буксуя и сползая в рытвины, подполз к деревянной церквушке, где дорога неожиданно обрывалась. На крыльце домика рядом с церковью стоял молодой, бледный человек, поп Пантелимон; во дворе, окутанные паром, стояли три черных лошадки.
Поп был не в рясе; как любой в этих краях, а особенно как те, кто работал на горных стрелков, он был одет в черную куртку из искусственной кожи, зеленый, грубой вязки свитер, рваные солдатские штаны и сандалии на босу ногу. Снег на голых пальцах ног не таял даже в кухне.
— Подождать немного придется, мой человек еще не подошел. Может, застрял где, — сказал он. Потом завернул в газету несколько остывших вареных картофелин, пару луковиц, яблоки со сморщенной кожицей. — Я вот подумал: неизвестно еще, когда управитесь, а голод не тетка.