Я некоторое время молчала, уставившись в телевизор, где каналы сменяли друг друга.
– И все же, как насчет вас? – спросила я наконец. – Вы-то без Культуры сможете обойтись?
– Легко. – Линтер рассмеялся. – Послушайте, неужели вы думаете, что я не…
– Нет, это вы послушайте. Как долго, по-вашему, тут все будет оставаться так, как сейчас? Десять лет? Двадцать? Неужели вы не видите, что все будет по-другому… уже в следующем веке? Мы настолько привыкли, что ничто не меняется, – общество, технология – по крайней мере, непосредственно доступная технология – они остаются почти без изменений на протяжении всей нашей жизни… не уверена, что кто-либо из нас протянул бы здесь достаточно долго. Я думаю, на вас эти перемены будут влиять гораздо сильнее, чем на местных. Они привыкли к переменам, причем к быстрым переменам. Ну хорошо, вам нравится их нынешняя жизнь, но что будет потом? Что, если две тысячи семьдесят седьмой год будет так же не похож на этот, как этот не похож на тысяча восемьсот семьдесят седьмой? Может быть, они подошли к концу Золотого века, случится мировая война или нет. Каковы, по-вашему, шансы Запада сохранить свои привилегии? Послушайте меня: с концом века к вам придут одиночество и страх, вы будете спрашивать себя, почему мы оставили вас, и ностальгия будет вас мучить сильнее, чем любого из них. Ведь вы будете помнить прошлое гораздо лучше их и не будете помнить ничего из того, что было до вашего появления здесь.
Он молча смотрел на меня. По телевизору показывали отрывки балета в черно-белом изображении, потом пошло какое-то интервью: двое белых, в которых было что-то американское (а нечеткое изображение, похоже, стало стандартом для американского ТВ), потом викторина, потом шоу марионеток, опять черно-белое. Видны были веревочки, приводившие кукол в движение. Линтер поставил бокал на гранитную столешницу, подошел к комбайну, включил магнитофон. Интересно, подумала я, какими здешними крохами наших достижений он собирается меня удивить.
Телевизор на какое-то время прекратил скакать с канала на канал. Картинка показалась мне знакомой, я это точно уже видела. Пьеса. Прошлого века… Американский писатель, но… (Линтер вернулся в свое кресло, а в это время заиграла музыка. Вивальди – «Времена года».)
Генри Джеймс, «Послы». Телепостановка, которую я видела на Би-би-си, когда жила в Лондоне… а может, ее транслировал корабль. Я не могла вспомнить. Помнила я только сюжет и обстановку, но и то и другое, казалось, настолько шли в параллель к нашему маленькому представлению, что я спросила себя, не наблюдает ли за нами животное сверху. Поразмыслив, я пришла к выводу, что, вероятно, все же наблюдает. И не стоит задумываться как; корабль мог делать такие маленькие жучки, что главная проблема была в устойчивости камеры к броуновскому движению. Тогда, может быть, трансляция «Послов» была знаком с корабля? Так или иначе, пьеса прервалась, и пошла реклама «поглотителя запахов».
– Я вам уже сказал, – заговорил Линтер, прерывая мои размышления; голос его звучал тихо и спокойно, – я готов рискнуть. По-вашему, что, я не думал обо всем этом сто раз? Это случилось не вдруг, Сма. У меня это чувство возникло с самого первого дня, но прошло несколько месяцев, прежде чем я что-то сказал – тогда у меня уже была полная уверенность. Я всю свою жизнь искал, искал что-нибудь вроде этого. И всегда знал, что, если найду то пойму это сразу, и вот я нашел. – Он покачал головой; мне показалось, что это с грустью. – Я остаюсь, Сма.
Я замолчала. Я подозревала, что, несмотря на эти его слова, он не учитывает, как планета изменится за время его предположительно долгой жизни; можно было найти и еще немало доводов, но я не хотела пережимать. Пожав плечами, я расслабилась на диване.
– Ладно, все равно мы не знаем, что предпримет корабль. Что они решат.
Он кивнул, взял пресс-папье с гранитной столешницы и принялся вертеть в руках. В комнате переливалась музыка – словно солнечные лучи, отраженные водой; точки образовывали медленно пляшущие линии.
– Я знаю, – сказал он, продолжая рассматривать тяжелый шар гнутого стекла. – Может, это и кажется кому-то безумием… но я… просто мне нужно это место. – Он посмотрел на меня, и мне показалось, что впервые без вызывающей ухмылки или строгой холодности.
– Я вам сочувствую, – сказала я. – Но понять вас до конца не могу… может быть, я подозрительнее вас. Просто вы иногда склонны больше тревожиться о других людях, чем о себе… Вы полагаете, что они, в отличие от вас, не обдумывают все до конца. – Я вздохнула, чуть ли не рассмеявшись. – Я, видимо, все же рассчитываю, что вы… надеюсь, что вы передумаете.
Линтер помолчал некоторое время, продолжая разглядывать полусферу цветного стекла.
– Что ж, это может случиться, – сказал он, задумчиво глядя на меня. Он кашлянул. – Корабль говорил вам, что я был в Индии?
– В Индии? Нет, не говорил.
– Я пробыл там недели две. Я не сказал «Своевольному», что собираюсь туда, хотя он, конечно, сам узнал.
– Зачем? Зачем вы туда ездили?
– Хотел увидеть это место, – сказал Линтер, чуть подавшись вперед. Он погладил пресс-папье, потом вернул его на гранитную столешницу и потер ладони. – Это было прекрасно… прекрасно. Если у меня еще и оставались какие-то сомнения, то там они развеялись. – Он посмотрел на меня, и на лице его неожиданно появилось открытое, внимательное выражение. Он расставил руки, раздвинул пальцы. – Тут все дело в контрасте… – он отвернулся, явно смущенный собственной вспышкой, – блики, свет и тени всего этого. Скудость и убожество, калеки и распухшие животы; нищета лишь подчеркивает красоту… Одна красивая девушка среди толп на улицах Калькутты похожа на невероятный, хрупкий цветок, она словно… я хочу сказать, невозможно поверить, что грязь и бедность никоим образом не повлияли на нее… Это похоже на чудо, на откровение. Потом вы понимаете, что она останется такой всего несколько лет, что вся ее жизнь – несколько десятилетий, что она постареет, у нее будет шестеро детей, что она зачахнет… Это чувство, понимание, колебания… – Голос его затих, и он посмотрел на меня немного беспомощным, почти страдающим взглядом. Наступил самый подходящий момент, чтобы привести мой самый веский и болезненный аргумент. Но в то же время я сейчас не могла сделать это.
А потому не сказала ничего. Заговорил опять Линтер:
– Не знаю, как это объяснить. Это жизнь. И я живу. Я готов умереть завтра, получив эти последние несколько месяцев. Я знаю, что рискую, оставаясь здесь, но в этом-то все и дело. Я знаю, что мне будет одиноко и страшно. Полагаю, эти чувства будут время от времени посещать меня, но игра стоит свеч. Одиночество будет контрастом ко всему остальному. Мы ждем, что все будет устроено так, как нам нравится, но эти люди живут иначе. У них плохое и хорошее – все перемешано. А это дает им интерес к жизни, они ухватываются за возможности… эти люди знают, что такое трагедия, Сма. Они переживают трагедию. А мы – только зрители.}
Он сидел, не глядя на меня, а я во все глаза уставилась на него. За окном шумел большой город, в комнату проникал солнечный свет, тускневший, когда по небу над нами пробегали облака, а я думала: «Ах ты, бедняга, придурок ты несчастный, как тебя зацепило».