Сегодня снова приезжали возчики. Как вчера и позавчера. Монотонно, неспешно, в тумане. На белой дороге остается конский навоз. Теперь их только двое. Грузные, массивные, сильно за сорок. И два бурых коня. В пол-третьего они начинают подниматься по долине. В пол-четвертого темнеет, к этому времени они уже дома. Распрягают лошадей, ставят их, поют и кормят. Слышно, как бренчит привязь, ударяясь о жестяное ведро. Кони переступают с ноги на ногу, грохочет настил в конюшне. Темно и тепло. Пахнет навозом и сеном. На ржавых гвоздях висят сбруи.
Несколько дней назад я был в Мезёкёвешде. Дождь начинался и тут же замирал. Все блестело, как стекло. Воскресным утром в брезентовых будках на площади шла торговля. Скользили люди с хозяйственными сумками. Печальные праздничные декорации оледенели. Банкомат находился на улице короля Матиаша, того, с бледно-голубой тысячи форинтов. Я выехал на автостраду. Три одинокие машины казались автомобильными духами в этом тумане и густеющей мороси. Я ехал к Мишкольцу. Да, все сверкало. Голубые тополя, желтая трава, синие таблички указателей. Боже, до чего же пуст и прост был этот пейзаж. Ничего, кроме плоскости и редких гребешков голых деревьев на горизонте. И мне казалось, что от этой морозной глазури звенит весь воздух. Где-то возле Эмёда были повороты на Дебречин и Ниредьхаза. Серые блестящие ленты Мебиуса исчезали в небытии Большой Венгерской низменности и с трудом верилось, что там стоят все эти города, городишки и деревни с их домами, печным дымом, жизнью и всем прочим. Кажется, в окрестностях Эмёда в начале декабря я пережил очередное явление бесконечности. Но продолжалось это недолго, потому что мне сразу вспомнился Эстерхази с его «Возчиками». «Приехали! Возчики приехали! Их вопли разрывают рассвет — рваный, серый, невзрачный, — тишина хрупка и пуста. … Вожжи болтались свободно, ледяная крошка звенела под коваными колесами».
Ах, я всегда хотел написать что-нибудь о «Возчиках», только искал повода. Двадцать пять страниц текста. Расступается мокрый, глухой воздух, и они словно появляются из сна, который снится кому-то, кто сильнее нас — явившиеся на землю посланцы-искусители. Неотличимые от своих грузных животных, горячие и неповоротливые туши.
«Широколицые, почти все бородатые, но не сказать чтобы неприветливые, отнюдь нет! Издали слышно, как они пересмеиваются на телегах, — коротко и беззвучно. Они понимают друг друга, я это вижу. У них исполинские ляжки, и брюки любой ширины им тесны».
[110]
Да, я видел их где-то под Эмёдом, на голой равнине воскресным утром, в декабре, когда погода уклонялась от времени. Мир был таким скользким, что даже воздуху не удавалось к нему прильнуть. Они проезжали здесь, скажем, сто лет назад, в то же время года, когда болотистые грунтовые дороги наконец промерзают и заканчивается осень. Одно и то же на протяжении столетий. Скажем, соль из далеких стран и вино из Эгера, что перевозят на юг, на другой берег Тисы, например в Темешвар, и все точно в каком-то историческом авантюрном романе или фильме, когда из-за плоского горизонта выныривают упряжки, потом крупный план, музыка затихает, и слышны только громыхание, дребезжание кованых колес, скрип и всхрапывание коней. Те, что шагают по земле, всегда нарушают ее покой и склоняют к злу, ибо возбуждают страх и тоску. Они пройдут — и ничто больше не будет прежним. Горизонт лопается раз и навсегда и никогда не сомкнется вновь.
К счастью, автострада заканчивалась, на шоссе стало тесно, и размышления пришлось отложить на потом. Безумный венгр в пригородах Мишкольца обгонял на «зафире» по три машины за раз. Немного потеплело. С деревьев осыпался лед. На другом конце города, на выездном шоссе, я видел большие стада машин у супермаркетов. Их крыши напоминали хребты холодной скотины на бетонных пастбищах. После Энча снова сделалось пусто. За границу никто не стремился. Я немного спешил, но меня, как всегда, манил Гёнц, и я сделал крюк в несколько километров. В кондитерской заправлял пожилой мужчина. Женщина с маленьким мальчиком купила капуччино на вынос в пенополистироловых стаканчиках. Они пересекли улицу Кошут и подошли к автобусной остановке. Там ждал мужчина с маленькой серебристой магнитолой и двумя набитыми полиэтиленовыми пакетами. Он был невысок, курил и прятал сигарету в ладони от больших хлопьев мокрого снега. Куда они ехали с этим музыкальным агрегатом и ребенком? С этими потертыми, не раз использованными пакетами? Вид у них был бедный и печальный. Маленькая семья в пути за две недели до Рождества. Мать и сын пили молча, мелкими быстрыми глотками, словно торопились успеть до прихода автобуса, но тот все не появлялся. Автобус в Телкибаня, Палхазу, в Шаторальяхелей, на другую сторону Земплина. Снег валил все гуще. Друг с другом они не разговаривали. Напоминали безработных. Об этом говорили их лица, жесты, знакомые мне по родным краям. Время, его центральное русло, попросту их обходило. Они были словно бы выброшены на берег, отданы на откуп собственной судьбе, переставшей сплетаться с другими. Проснешься однажды, а мир совсем иной, хоть ничуть не изменился. Так я размышлял в Гёнце. Может, они вовсе не были безработными, может, мне пришлось это выдумать как предлог, чтобы не уезжать порожняком. Безработные, как и возчики, нужны, чтобы придать смысл возвращению домой.
На этот раз я возвращался с острова Ирес, шестьдесят восемь километров в длину и три тысячи жителей. Плыть туда двадцать минут на пароме от Брестовы. Кроме нас были только два грузовика и старый «мерседес». До того как мы пристали в Порожине, водитель «мерседеса» успел опрокинуть в баре две рюмки бренди. С палубы остров Црес казался опустевшим. Паром шумел и вонял нефтью. Бармен, видимо, тоже прикладывался. Пятнадцать рейсов за день — не шутки. В тот день небо было слегка облачным, и пейзаж сделался тяжелым. Все было гармонично, один к одному. И этот разбитый паром, и бармен, и выпивающий водитель, и выразительные воды темного залива, и пустота пристани, и низкое небо, и медленные сонные движения матросов, и декабрьский свет, и все прочее. Все просто жило собственной жизнью. Остров в центре действительно был пустым. Шоссе растянулось из конца в конец, точно позвоночник. Белые безлесья, карликовые заросли и ветер. Такая картина. Где-то по дороге я видел стадо овец. Они стояли так неподвижно, что были едва различимы на фоне скал. По цвету сливались с камнями. Никто их не пас. На карте остров Црес напоминает старую изгрызенную кость. Зима срывает с него все, и порывы морского ветра заполняют мельчайшие щели. Так было в деревне Любенице на верхушке трехсотметровой кручи. Я никогда не видел более голого человеческого селения. Десяток домов серого камня и редкие фиговые деревья, ничем не защищенные. Ветер обдувал их со всех сторон, со всех сторон открывалась беспредельность воздуха. Есть такие места, где возникает ощущение, что это конец, что отсюда можно только возвращаться, потому что реальность сказала свое последнее слово. Мне пришло в голову, что эти дома такие серые именно от ветра, что ветер стирает со стен краску, что цвета могут удержаться, лишь укрывшись внутри. Если Црес — остров, то Любенице — остров в квадрате, потому что деревня отделена от земли и водой, и воздухом. Сразу за стеной спальни начинается пропасть. За кухонным окном морские птицы взмывали на воздушных потоках. Такая здесь жизнь. На кладбище половина покойников носила фамилию Мускардин. Кладбище находилось на краю скальной полки. Гробовщикам, должно быть, приходилось нелегко. Могилу приходилось выдалбливать. Все вместе напоминало чистилище. Чтобы сюда вскарабкаться, требовался какой-то важный повод. Быть может, проклятие, а может, страх. Во всяком случае, когда появилась возможность вернуться, у них, вероятно, не хватило сил.