В общем, мне бы собственное государство, чтобы вечно колесить по нему. Государство без четких границ, государство, которое само не подозревает о своем существовании, и государство, которому наплевать, что кто-то его придумывает и кто-то в него проникает. Сонное государство, чья политика туманна, история напоминает зыбучие пески, настоящее — хрупкий лед, а культура — цыганские дворцы в городе Сороки. Ничто иное здесь не выживет — обратится в пародию на самое себя. Впрочем, что там государство. Тогда уж сразу империю, число провинций в которой известно лишь приблизительно, империю в движении, в походе, охваченную идеей экспансии и маразмом, который не позволяет ей удерживать в памяти земли, народы и столицы, и поэтому каждое утро приходится начинать все сызнова. Вот это по мне, я и сам такой. Помню только вещи и события, но не знаю, что их разделяет или объединяет, кроме моего случайного присутствия.
Три дня назад я был в Бардейове. В храме Святого Идзи начиналась вечерняя служба. Опоздавшие прихожане тонкой струйкой просачивались в приоткрытые двери. Внутри, видимо, было уже полно народу, потому что оттуда доносился многократно умноженный, рокочущий гул, но люди все подходили. Они скатывались вниз по покатой рыночной площади, праздничные и порозовевшие от спешки, и лишь в тени храма сдерживали шаг, чтобы придать движениям немного достоинства. Эта сцена повторялась на протяжении пяти столетий. Я подумал, что на бардейовском рынке булыжник, должно быть, вытерся от соприкосновения с телами, что, возможно, пространство как таковое в этом месте уже не существует, поскольку оно устало без конца срастаться. Я пошел вверх, в противоположную сторону. Все пустело. Людовик Великий даровал городам право проводить восемь ярмарок в год и отрубать головы. В те времена все это, вероятно, требовало простора, а теперь — без торговли и правосудия — рыночная площадь казалась заброшенной. Я свернул на улицу Ветерну, затем на Штоклову, потом направо и оказался в узком проходе между крепостной стеной и городом. Нашел лестницу и вскарабкался наверх, хотя, скорее всего, это было запрещено. Стена была построена лет шестьсот назад, не меньше, во многих местах она осыпалась, ветшала и выглядела на свой возраст. Сверху я видел дворики, садики, черные ходы, клетки, курятники, собачьи будки, все то, что маленькие города скрывают от чужого взгляда, свой деревенский дух, который они пытаются сохранить в миниатюре. Легкий бардак, сонный беспорядок, остатки начатого, воспоминания о неоконченном, склады вещей, медленно превращающиеся в помойки, полиэтилен, компост, падалица, куриные загончики, бурьян, протоптанные тропки, какое-то вечное настоящее, на мгновение присевшее в тени орехов и черешен. Здесь неторопливо рушилась готика, в трех шагах тот же распад касался предметов, лишенных истории, одаренных недолговечной судьбой и ничтожным предназначением. Новое дряхлело так же, как старина, и была в том некая справедливость — liberté, egalité, fraternité
[105]
материи.
Я вынюхиваю это повсюду. Не стоит обманываться. Ко всему прочему я слеп и глух. Как правило, никакого прочего и не существует. Так было полтора месяца назад в Узлине. В Муригиол мы приплыли на моторной лодке. Вокруг простирались четыре тысячи квадратных километров каналов, озер, мертвых рукавов, болот, топей и земли, плоской, словно водяное зеркало. Можно плыть много часов, и ничего не изменится. Один и тот же горячий, неподвижный сон. Пространство впитывает все без остатка. Движение не оставляет никаких следов. Большая река приносит с континента ил и лепит из него новую обманчивую сушу. Все это сродни началу творения, когда пейзаж еще только собирается с силами, чтобы восстать над поверхностью вод. Это гипноз, путешествие против течения времени и экспедиция в прадетство.
Так вот, сперва была Узлина. Гостиница, три этажа которой возносились над этой болотистостью, плоскостью и архаичностью. Казалось, ее случайно обронили при переезде. В радиусе нескольких десятков километров это было самое высокое здание. У мостков ждала девушка в мини, на высоких каблуках. Она держала поднос с рюмками сливовицы, простой деревенской цуйки. В каждой рюмке плавала оливка. Перед гостиницей — бассейн, зонтики и лежаки. Ничего не попишешь. Но номер во флигеле был что надо. За окном простирался бардак средней руки, какие-то котлы для воды, кучи щебня, огороды, самодельные заборы, и лаяли цепные псы, охранявшие грядки с капустой. В первую ночь меня покусали клопы, к тому же стояла жуткая духота. В соседнем основательном отеле гудел кондиционер. Вечером у костра развлекались служащие фирмы «Коти» и разносился какой-то идиотический глобальный хит-парад.
Назавтра появился Митка. Он присел к нам за столик в баре под зонтиками. Лет шестидесяти, допотопные штаны от костюмной пары, резиновые шлепанцы на босу ногу, какая-то рубашенция. Он словно явился сюда прямо с болот, из камышовых зарослей. Пил одно пиво за другим и жаловался, что с тех пор, как врачи что-то ему вырезали, он больше не может пить водку. Митка говорил по-русски, но официанток подзывал по-румынски. Его каждый вечер поили в гостинице, бесплатно. Иногда он приносил на гостиничную кухню барана или поросенка. Хозяин шел на все это, потому что хотел купить у Митки землю, чтобы расширить бизнес. Дело в том, что Митка был его соседом. Вокруг шатались коровы и свиньи. Этого добра у Митки было великое множество. В поисках жратвы скотина бродила где попало — среди болот и песков, протянувшихся вдоль рукава Святого Георгия.
В сумерках мы пошли взглянуть на хозяйство Митки. Оно оказалось большим и плоским. Напоминало лабиринт, составленный из оград, проходов, заборов, полуоткрытых коровников и хлевов под камышовой крышей. Нигде ни огонька, никакого освещения, ни лампочки, ничего. Сверху простиралось лучистое, фосфоресцирующее небо, но здесь темнота уже сгустилась, пропитанная запахом животных и продуктов жизнедеятельности. Свиньи обступили Митку, словно домашние собаки. В закоулках что-то похрюкивало, постанывало, переваривало пищу и урчало, из углов тянуло звериным теплом, словно в недрах хозяйства устраивалось на ночлег какое-то огромное вечное существо.
Только в избе Митки было светлее. Под низким потолком горела слабая лампочка. В длинном и узком помещении стояло самое необходимое: постель, шкафчик с посудой, стол и больше ничего. Митка исчез за маленькой дверью и через мгновение появился с двустволкой. Ружье было старое, из-под воронения просвечивал металл. Он сказал, что разрешает нам пострелять, надо только заплатить за патроны. Была уже ночь и я решил, что это дурацкая затея. Сказал, что, может, в другой раз. Митка немного погрустнел и положил оружие на постель. На стене висела маленькая размытая черно-белая фотография. Изображенный на ней мужчина кого-то напоминал, но я засомневался, потому что снимок был старый. Я спросил у Митки. «Да, это Чаушеску», — ответил тот с улыбкой. Он был доволен, что я узнал вождя. И, словно в продолжение фотографической темы и всей мизансцены, достал из ящика фото покойной жены.
Такой вот Митка. Обожает диктатора, вспоминает жену и не прочь пострелять в потемках. Он улегся спать рядом со своим ружьем. Позади его хозяйства не было ничего, ни дворов, ни людей. Я даже не знаю, все ли его животные возвращались на ночь в загоны. Да и знал ли он, сколько их, пересчитывал ли когда-нибудь? В полукилометре отсюда резвилась фирма «Коти», женщины в бикини сновали вокруг бассйна, а мужики напоминали итальянских любовников в белых штанах. Небольшой жилистый старик спал как младенец. Я фантазировал, что он видит во сне своих коров, свиней, кур и собак, что они окружают его плотным теплым кругом и оберегают от козней и предательства мира. Шумный отель рядом с погруженным во мрак, душным хозяйством казался бумажным, готовым сгинуть в собственном бессмысленном пламени.