У лекаря была склонность к напыщенности, но Эрван уловил мысль. Он подумал о металлических остриях, обнаруженных в теле Виссы. Тот же случай? Нет, Клемант говорил о фрагментах холодного оружия, предназначенного для пыток и убийства.
– Он еще наезжает в «Кэрверек»?
– Время от времени. Организует секретные сборища со своими учениками, ночью…
– Где?
– Здесь. На «Нарвале».
Итак, брошенное судно было не только театром действия «беспредела», но еще и Елеонской горой
[66]
для гуру. Этот ржавый собор представлялся идеальной декорацией.
– И в чем заключается его… философия?
– Я никогда не присутствовал на проповедях, но курсанты иногда мне рассказывали. Его великое озарение основано на античном furor
[67]
воинов.
– Что это такое?
– В эпических греческих трагедиях воины входят в некий транс, который делает их одновременно неуязвимыми и неконтролируемыми. Вкус крови придает им божественную силу. Ди Греко хочет контролировать этот транс. Он хочет закалить своих бойцов так, чтобы они могли входить в furor, но при этом уметь обуздать его.
– Но мы же говорим о пилотах, так?
– Пилоты, моряки, пехотинцы – не важно. Речь идет прежде всего о психической силе. О людях, обладающих удесятеренной стойкостью.
– И вы никогда не советовали им обратиться к начальству?
– Говорю же, бесполезно. Офицеры закрыли бы глаза, а парней отчислили.
– Но они могли бы, по крайней мере, восстать против своих мучителей.
Алмейда обхватил пальцами трубу. Вылитый Ник Мейсон.
– Вы не поняли. Бо́льшую часть времени они калечат себя сами. Помните поговорку: никто о тебе так не позаботится, как ты сам.
С момента своего приезда в К76 Эрван ощущал внутренний дискомфорт. То, что ему сейчас открылось, объясняло его беспокойство: Ди Греко создавал здесь воинов нового типа, не боящихся ни боли, ни смерти; возможно, они даже испытывали некоторое удовольствие при столкновении с опасностью и страданием. Умер ли Висса от злоупотребления?
– С чего вы вдруг все мне выложили?
– Потому что эта мерзость длилась достаточно долго. Смерть мальчишки – тот «случай», который стал перебором.
– А что произошло, на ваш взгляд?
– Представления не имею. Но ночь пятницы была действительно Walpurgisnacht.
[68]
– Вы думаете, это другие его пытали?
Викинг слез со своего импровизированного сиденья:
– Идемте. Прилив начинается.
Эрван не сдвинулся с места:
– Поделитесь со мной вашими ощущениями.
– Ди Греко свел их с ума, как сводят с ума собаку, которую морят голодом и бьют. Они отыгрались на парне.
– Вы знаете хоть одного курсанта, который смыслит в медицине?
– Нет.
– Лиса, который был бы бо́льшим садистом, чем другие?
– Трудно сказать.
– Вы готовы свидетельствовать перед судом?
– Каким судом?
– Судом присяжных. Военным трибуналом. Работы на всех хватит.
Алмейда уже исчез в люке. Его голос прозвучал мрачно и гулко:
– Без проблем. Я сыт по горло.
33
Лоик до сих пор не отошел от истории с языком.
В 15:00 он вышел из кабинета доктора Лавиня в психиатрическом отделении для взрослых госпиталя Сен-Морис. Он постарался спланировать рабочий день, но без толку. Тревога снедала его, бомбардируя мозг, как осажденный город. Утром его два раза рвало, он принял несколько дорожек и пригоршню транквилизаторов. Ничего не помогало. За обедом с крупными шотландскими инвесторами он дотянул до горячего блюда, потом начал задыхаться, стены запульсировали, лица исказились в хихикающих гримасах… Он сбежал без всяких объяснений.
Первым его порывом было вернуться к старым друзьям: крэку, кислоте и так называемому коричневому сахару, героину плохой очистки. Наркотик был лучшим средством от его страхов. Если только не являлся их причиной…
В конце концов он заставил себя сесть в машину и двинуться по восточной автостраде, крепко держась за руль, чтобы совладать с судорогами. Направление на Шарантон – знаменитую психиатрическую больницу, где побывали маркиз де Сад и Поль Верлен, потом ставшую Эскиролем, а ныне – госпиталем Сен-Морис. Welcome back home.
[69]
Лавинь срочно заставил его принять солиан – нейролептик, который действовал на него лучше всего, – и отправил на час подождать. Лоик просидел это время в саду, трясясь на скамейке в надежде, что амисульприд сработает. Потом поднялся по террасам парка (институт располагался на вершине холма Гравель, над долиной Марны) и погрузился в мечтания на лужайке. Он любил это место, старые здания которого были навеяны образами виллы д’Эсте. Он чувствовал себя в безопасности – вдали от оценивающих взглядов. Ни малейшего шанса встретить здесь банкира, промышленного магната или политика. Разве что в пижаме и в том же положении, что он сам.
Едва расположившись в кресле в кабинете Лавиня, он завел старую песню: тревоги, стенания, беспорядочный разбор его жизни и того, как и почему он пугается. Он выложил все до дна, как вычищают рану. Потом пустился в беспорядочные рассуждения о парадоксальной сущности буддизма, который ратует одновременно за сочувствие и безразличие, любовь и уход от мира… «Расскажите мне об истинной проблеме», – прервал его психиатр.
Лоик попросил стакан воды – горло горело, – потом изложил историю с посылкой. Он объяснил свой ужас, опираясь на все психоаналитические клише: Африка, страна отца, земля кастраций и… «Я сказал: об истинной проблеме».
Он залился слезами и заговорил о детях. О Софии. Об угрозе развода. Расцвечивая свою речь новыми рассуждениями о принципах буддизма: сможет ли он ступить на Путь, выбираясь из трясины, затопленной подобными эмоциями? Психиатр не ответил.
Это молчание заставило его наконец разродиться. София права. Он всего лишь бывший алкоголик, бывший героинщик, теперь подсевший на кокаин. Человек, вечно убегающий, нестабильный. Дети не могут на него рассчитывать, это он рассчитывает на них. Он плакал, бушевал и успокоился. Как всегда, выходя из кабинета Лавиня, он чувствовал себя лучше. Ни к какому решению он не пришел, но все высказал, и громко. Уже не так плохо.