Тогда Кэтрин обняла Кэтрин Райс, опираясь левым локтем о гладкий белый мрамор, а Кэтрин Райс обняла ее в ответ.
– Теперь у меня есть ребенок, – сказала Кэтрин Райс, – муж и ребенок. – Она непроизвольно сделала резкий вдох.
У Гарри с Райсом нерушимая связь установилась еще раньше, но теперь они все объединились в союз, над которым не властно ни время, ни расстояние. После долгой вечерней беседы обо всем на свете Райс настаивал на том, чтобы отвезти их в отель, но когда они вышли из дома, луна оказалась настолько огромной и близкой, а воздух был настолько хорош, что он признал: отвозить их на машине было бы грехом. Распрощавшись с хозяевами, Кэтрин и Гарри пошли пешком к огням города.
– Мы могли бы сюда переехать, – сказала Кэтрин. – Это замечательные люди. Мы бы с ними дружили, принимали бы их у себя. Мы могли бы купить ранчо. А до Сан-Франциско рукой подать: там и жемчуг, и книги, и океанские лайнеры в Японию. Ты же имеешь право начать после войны все заново. Можешь все бросить и начать новую жизнь. – Она сделала паузу. – Ты не позвал Райса, верно?
Двое мужчин уединялись ненадолго, рассматривая карты долины, которая когда-нибудь перейдет в собственность Райса и его жены.
– Нет. Женатого, с новорожденным?
– И мы женаты.
– Кэтрин, время для чего-нибудь вроде этого настанет, а пока оно мое.
– Твоим оно было, пока шла война, – возразила Кэтрин, думая о младенце, которого недавно прижимала к груди. Она и теперь ощущала его тяжесть, помнила, как печально полегчало у нее в руках, когда она его отдала.
– Я понимаю.
Он остановился и притянул ее к себе. Они всегда легко сближались. С растущей нежностью он погладил ее по волосам и вдохнул прелестный запах, исходивший от ее тела.
– Посмотри, – сказал он, имея в виду город, раскинувшийся на серебристом хребте и до сих пор светившийся гирляндами огней. Овеваемые мягким ветерком, они были счастливы и бесстрашны. Потом разноцветные огни над танцплощадкой погасли. Лунный свет стал ярче, город отступил, и в тишине на посеребренной черной дороге Кэтрин сказала:
– Точь-в-точь как в театре, за исключением того, что в театре никогда не бывает так много искусства.
43. Письмо
Джонсон должен был прибыть первым – во вторник, двадцать первого октября. По сравнению с Висконсином, Нью-Йорк был все равно что Майами, и, когда Джонсон сошел с поезда «Двадцатый век лимитед» на Центральном вокзале, ему пришлось снять пальто, потому что воздух на платформе был очень влажным и жарким. Пока добирался до огромного гулкого зала, он вспотел так, как не случалось с лета. Первые ньюйоркцы, которых он увидел в их родной среде обитания, проносились по мраморному полу с такой скоростью, что казалось, будто за ними гонятся. Они ставили ноги на пол, словно затаптывали костер, отталкивались, как ныряльщики с низких досок, и вроде бы ничего вокруг не видели по причине того, что видели это раньше. Они словно обладали таким плотным набором воспоминаний, что могли продвигаться через действительность машинально. Думая о своих делах, решая головоломки и производя подсчеты, они выносились на Лексингтон-авеню на автопилоте.
Он стоял посреди зала, чуть восточнее справочного бюро, поражаясь помещению настолько большому, что в нем были свои созвездия. Небо на самом деле не зеленое. Как можно было предвидеть, что почти никто не станет возражать против зеленого неба? Он с трудом верил собственным глазам, видя, с какой скоростью все вокруг движется. Очереди к кассам продвигались и выплевывали обладателей билетов с той же методичностью, с какой на фабриках надеваются крышки на бутылки кока-колы. Лестница с Вандербильд-авеню задолго до часа пик уже была подобна водопаду, несшему потоки людей. Вокзал «Юнион» в Чикаго, самый большой, что он видел до этого, по утрам напоминал мавзолей. Но на Центральном вокзале Нью-Йорка словно кто-то запускал тысячи ракет, и они отскакивали от стен, создавая умопомрачительное зрелище.
Как сидя в поезде он провожал взглядом интересные вещи, пролетавшие мимо, так и сейчас не спускал глаз с женщины, которая чуть ли не перепрыгивала через людей, двигавшихся впереди нее по лестнице. Он так на ней сосредоточился, что все остальное стало размытым. Не сказать, чтобы она была красива, но у нее было сильное лицо с выпирающим носом, соответствовавшим ее выпирающей груди, но, в отличие от последней, не ограниченным лифчиком и платьем в бело-серую полоску, шедшую вкось, как на леденце. Пояс у нее на талии был широким, как кушак, и выгибался сзади, словно лук, каштановые волосы до плеч были зачесаны назад, на ней были очки в проволочной оправе и туфельки с каблуками, которые стучали по травертину, как пулеметная лента, выталкивающая звенья. Она словно гналась за сбежавшим кроликом, и ее безумное продвижение царственно уравновешивалось дискообразной аэродинамической белой шляпой в три раза больше блюда для пирогов.
Казалось, она идет прямо к нему, как будто знакома с ним, любит его или собирается на него напасть. Поскольку, сосредоточившись на ней, он ее уже отчасти знал, то подумал, что она и в самом деле может знать его и сейчас вдруг остановится и скажет: «Где ты был?», или «Я тебя люблю», или «Если мы не успеем на дневное шоу в «Рокси», то не увидим Велеса и Иоланду, самых изысканных танцоров в мире». А может, она скажет: «Это мое время, я стараюсь получить от него все, вот почему я иду так быстро, и ты тоже должен так идти. Ступай со мной, пройди по улице, посмотри через реку на облака пара, поднимающиеся на целую милю и нависающие, как горы. Сними с меня шляпу, посмотри на меня, прикоснись ко мне, поцелуй».
Но она ничего не сказала. Она даже не заметила его, а если заметила, то ничем этого не выказала, она пролетела мимо, хлопая флажками из полосатой тафты, в футе от него, как почтовый поезд в Висконсине. Этот поезд не останавливается, но прет в Чикаго, на ходу сбрасывая и собирая своим смертоносным крюком почтовые, с осиной талией, мешки, полные писем, среди которых могло быть послание из Мозамбика, с маркой зеленых, кофейных и красных тонов, с изготовленной в тропиках миниатюрой, искушающей души покрытых снегом филателистов. Она исчезла в вихре воздуха, но исчезла так, словно действительно его поцеловала. И это, как открыл он для себя, и было Нью-Йорком.
Уже изменившись, прекратив стоять как деревенщина, он затем осрамился, спросив, как найти отель. Это могло оказаться не столь унизительным, не обратись он в справочное бюро, расположенное посреди мраморного моря в латунной будке под гигантской репой, вообразившей себя часами. В справочном бюро вопросы принимали с негодованием.
– Простите, – сказал он, совершая первую ошибку. – Не могли бы вы подсказать, как добраться до отеля «Уолдорф-Астория»?
На самом деле надо было сказать: «Ка дабрац д’ателя Уолдаст?» Поскольку он так не сказал, служащий, в чьем ведении было западное окно, подумал, что над ним издеваются, несмотря на то что Джонсон держал в руке чемодан. Иногда студенты, а Джонсон для своих лет выглядел достаточно молодо, пускались на изощренные длинноты, чтобы помучить узников справочных бюро, спрашивая, например: «Как много шаров в Нью-Йорке?»