– Мы собрались здесь, чтобы сочетать, – он заглянул в бумаги, – Кэтрин Томас Хейл и Гарри Коупленда браком, институтом, учрежденным в природе и предписываемым государством. Это торжественный и обязывающий договор, объединяющий мужчину и женщину. Он является причиной радости и ликования. Ибо посредством его Гарри и Кэтрин соединяются друг с другом и вступают в новую жизнь не как два отдельных лица, но как единое целое. В такой союз надлежит вступать не с легкостью, но скорее с осторожностью и с должным уважением. Ибо это действительно начало новой жизни. Вы, Гарри, берете ли Кэтрин в законные жены, с этого дня и впредь, чтобы любить ее и заботиться о ней в богатстве и в бедности, в болезни и в здравии, пока смерть не разлучит вас? А вы, Кэтрин, берете ли Гарри в законные мужья, с этого дня и впредь, чтобы любить его и заботиться о нем в богатстве и в бедности, в болезни и в здравии, пока смерть не разлучит вас? Вступаете ли оба в этот союз и договор о браке, действуя по своей собственной свободной воле, в полной мере осознавая и принимая на себя ответственность и обязанности брака, которые будут наложены на вас законами штата Массачусетс? Если вы с этим согласны, то оба скажите «да».
Говоря «да», они дрожали от волнения.
– Пусть жених наденет кольцо на палец невесте и произнесет эти слова: «С этим кольцом я беру тебя своей женой и запечатлеваю эту связь и договор о браке».
– У нас нет колец, – сказал Гарри, но Кэтрин подняла руку, и он взял ее и надел ей невидимое кольцо, которое переживет любое кольцо из золота.
– Пусть невеста, – сказал секретарь мэрии, – наденет кольцо на палец жениху и произнесет эти слова…
Вспомнив, что не повторил клятву, Гарри произнес ее одновременно с Кэтрин, пока она надевала ему на палец невидимое кольцо. Ее голос, конечно, был очень красив и отчетлив, и на фоне его голоса, обычно низкого, а теперь ставшего еще ниже, этот обет прозвучал как музыка. Она, конечно, не пела, но в нем была красота песни.
Секретарь каким-то образом понял, что здесь присутствовала не только большая любовь, но и большая опасность. Это был исключительный брак, и он пожелал им всех благ. Помедлив секунду, он прервал молчание словами:
– В соответствии с полномочиями, данными мне штатом Массачусетс, объявляю вас мужем и женой.
Было почти пять часов вечера. Гавань скоро переполнят паромы, а ветер будет сплетать их дымы.
32. Плоскогорья
Военные действия на окраинах Манхэттена, приходы и уходы войск, сражения в древнем Бруклине и печальные новости, веками поступавшие со многих фронтов, пусть даже искупленные победами, подтверждали, что верную выгоду от войны могут получить только мертвые, которым уже нечего терять. И это было особенно очевидно в 1946 году, вскоре после того, как множество писем и телеграмм, сообщающих о гибели отцов и детей, были получены во многих домах, сохранявших память о них, словно они были живы, несмотря на пуантилистские флаги Чайльда Гассама
[111]
.
Здесь почти каждый день разыгрывались свои маленькие битвы. Не было никакой необходимости сражаться с немцами или монголами, если получилось отвоевать такси в пять часов вечера дождливого буднего дня или смутить двухметрового верзилу, уверенного, что все на тротуаре должны бросаться перед ним врассыпную. И это не говоря уже о выживании во время кошмарного путешествия в дебри Бронкса на метро, которое дьявол превратил в гоночную трассу с обычными остановками. День в швейном цеху или в торговых залах был эквивалентен дню на Пэррис-Айленде
[112]
. Равнинные индейцы и жители Нью-Йорка всегда лучше других переносили тяготы войны: первые были непробиваемы, как покрытые снежной коркой буйволы, а последние – хитры и неукротимы, как крысы.
Кроме того, существовала противоположная притягательность: роскошь и развлечения Манхэттена. Ослепительные или умеренные, великолепные или соблазнительные, они присутствовали на каждом шагу. Кому захочется идти на войну, всего десять минут понаблюдав, как великолепно одетые женщины проходят один-единственный квартал Восточной 57-й улицы, или побродив по залам музея Метрополитен, или посидев в белом шуме одного из бесчисленных фонтанов, или постояв летней ночью под темно-зеленой листвой на тихой улице Гринвич-Виллиджа, когда редкий, но неизбежный северный ветер льется, словно холодный водопад, сквозь изумруды, омываемые светом уличных фонарей?
Все это и даже гораздо больше отягощало то, что должен был сделать Гарри, и все же, хотя решение принял он сам и в его воле было от него отказаться, он знал, что сделает то, что предстояло сделать. Но чтобы все обдумать, ему надо было отправиться в более строгое, более стихийное место. Манхэттен, эта оратория в камне, обладал слишком многим, о чем Гарри помнил и что он любил. Какое-то время он думал, что с прошлым покончено, но теперь в сновидениях его часто уносило в то время, когда он был солдатом и покой состоял из двадцати минут сна между артобстрелами.
С самых высоких точек Манхэттена – с крыш или обзорных площадок небоскребов, рядом с колокольней церкви на Риверсайд или утесом Куган – на юге видно море, открытое и синее. На востоке – Лонг-Айленд, сужающийся в песчаную косу с картофельными полями и летними особняками, а на западе – просто Нью-Джерси. Но в северном направлении все иначе. Там открывается вид на далекие горы. Они начинают подниматься в тридцати милях и встают во весь рост на расстоянии в пятьдесят – пустынные плоскогорья, через которые вьет-ся Гудзон, зимой часто скованный льдом и неподвижный. Эти нагорья так грубы и дики, что их близость к Манхэттену кажется невозможной. Они с тем же успехом могли бы быть Лабрадором, хотя багряные краски октября и темная лазурь Гудзона сменяются серыми и белыми оттенками зимы на срок гораздо более долгий, чем в Лабрадоре.
Разница между детьми, воспитанными в этих горных районах, и детьми, воспитанными в Нью-Йорке, настолько огромна, что ее невозможно выразить. Чтобы почувствовать себя в этом месте так же естественно, как если бы он там родился, Гарри потребовалась вся мировая война. И он отправится именно туда, где велись сражения и стреляли пушки, в скалы, с которых открывается вид на Уэст-Пойнт, на высокие скальные уступы, в заливы Гудзона, к длинным хребтам, где запахи и звуки войны никогда не исчезали и не исчезнут. Многие из детей, выросших там, были прирожденными воинами, которых никогда не могли понять те, кто вырос где-то еще. В этой местности таилась равно необъяснимая и неотразимая искра.
Обув сапоги, облачившись во френч и прихватив рюкзак, Гарри сел в почти пустой утренний поезд, отошедший вскоре после того, как Центральный вокзал выпустил из себя полмиллиона пассажиров, которые к этому времени уже снимали пальто и занимали рабочие места.