Поначалу эта жестокость и особые полномочия ВЧК не встретили понимания даже у многих видных большевиков. То их главный начальник юстиции Крыленко требовал передать все полномочия по вынесению приговоров от ЧК его ревтрибуналам, когда его председатель Московского ревтрибунала Дьяконов написал в «Известиях» о злоупотреблениях сотрудников ЧК, мешающих подчас трибунальцам своей самодеятельностью при следствии и расстрелах. То возмущение действиями ЧК в том же 1918 году высказывает командир революционных матросов Балтики Дыбенко, недовольный скорым и странным расстрелом в ЧК красного командующего Балтфлотом Щастного. Отчаянный большевик романтичного склада балтийский матрос Дыбенко, организатор матросской гвардии большевиков и глава знаменитого Центробалта, сам едва не стал жертвой «изъятия» ЧК, когда его моряки под Псковом в 1918 году не выдержали натиска немцев и бежали до Волги, только то, что Дыбенко затем от чекистов скрывался, а позднее страсти вокруг него улеглись, позволило и ему избежать ареста.
То экзальтированная комиссарша Лариса Рейснер (выведенная драматургом Вишневским в «Оптимистической трагедии» под другим именем) после неуважительного разговора с ней в Петроградской ЧК на Гороховой улице патетически восклицает в прессе: «Мне стыдно за наш застенок».
Недовольство слишком крутыми методами и безбрежными полномочиями ВЧК начинают проявлять такие видные вожди РКП(б), как Бухарин, Радек, Каменев, Рыков, Калинин. Один из идеологов тогдашнего ленинского ЦК Емельян Ярославский (Губельман), даже он вдруг высказывается против бесконтрольности ЧК и в партийной прессе иронизирует: «Если такому деятельному и малограмотному идиоту из ЧК попадется на допрос сам Ленин или Карл Маркс, то он его без разбирательств ведь шлепнет за одно дворянское происхождение и интеллигентную внешность». Но все это ненадолго, скоро и это будет в партии не позволено.
А сам Ленин не сомневается, он сыплет своим чекистам директивами на места: «Расстрелять, повесить, только террор, отобрать весь хлеб и так далее». На встрече с сотрудниками ВЧК 7 декабря 1918 года, в годовщину создания этой спецслужбы, он открытым текстом ставит задачу людям Дзержинского: «У ЧК нет иного пути кроме подавления эксплуататоров трудящихся путем насилия!»
Ленин сразу требует крови и террора, он в эти годы даже среди младших соратников по ЦК партии и Совнаркому выглядит самым ярым экстремистом, постоянно попрекая остальных мягкостью. «У нас пока не диктатура, а каша, без террора нас скоро сомнут, мы околеем» – постоянные ленинские рефрены тех лет и из его полностью сейчас опубликованных работ, и из воспоминаний очевидцев тех событий.
Владимир Ильич постоянно тогда издает такие хлестко-панические директивы типа «перестрелять без пощады», «взять хлеб, а не то все околеем», «удержаться, или нас всех перехлопают», «победить вшей, пока вши не победили социализм» и все в таком духе. В 1920 году по поводу возможного восстания в красном тылу на Кубани он пишет Дзержинскому: «Если там разгорится восстание, вся наша политика в Москве крахнет, необходимы любые меры для его пресечения. Как думаете, не отправить ли нам туда товарища Манцева?» Здесь вождь большевиков откровенно предлагает превентивный террор и называет кандидатуру одного из самых безжалостных из известных ему в ВЧК деятелей, который только что на Украине зарекомендовал себя как мастер таких «любых и крайних мер». Похоже, Ленин гениален был именно в таком истерическом цейтноте в плане руководства, это была стихия его ума, его можно было бы сейчас назвать прирожденным кризис-менеджером, только с уклоном в террор и расстрелы.
Эта прививка не могла не сказаться на всем организме советских спецслужб, приведя его в итоге к определенному самоистреблению в репрессии – почва внутри НКВД к этому готовилась с первых же месяцев существования ЧК еще в 1918 году. Идейное начало, романтика революции, повышенная подозрительность, с годами обостряющаяся, беспощадность к чужим и к своим – все это сплелось в вирус, разлагавший изнутри тело советской спецслужбы. А процесс саморазрушения подошел к пику именно к 1937 году, достаточно почитать протоколы партсобраний актива НКВД этого года, где все ораторы до хрипоты обвиняют в измене делу социализма и перерождении уже «разоблаченных» и расстрелянных товарищей, да на всякий случай еще и сидящих с ними пока в одном зале. И вся эта коллективная тяга к самоубийству тоже считалась самоочищением. И тоже прививка этой подозрительности, как и прививка безмерной жестокости, из первых лет дзержинской ВЧК.
Тогда везде, от книг до сочинений советских школьников, модно было цитировать броскую фразу ветерана ЧК Озолиня о том, что «каждый чекист должен воспитать в себе готовность в любой момент взойти на костер». Ее повторяли на все лады, упиваясь параллелями с Жанной д’Арк и не замечая двусмысленности, ведь латыш-чекист говорил уже не о борьбе с врагом, а почти о готовности к самоистреблению: добровольно взойти на костер за идею. А модный тогда же советский писатель Артем Веселый, прошедший в годы Гражданской войны ее фронты и службу некоторое время в ЧК, призывал: «Можно послужить и навозом для удобрения почвы под будущее здание мирового социализма», – призывал, пока его самого в 1938 году не увели ночью навсегда из дома люди из того же ведомства. А потом это (костры, навоз под здание социализма, прочие хлесткие фразы) перестало быть красивым образом и превратилось в страшную правду. Отчасти НКВД в 1937 году пошел на костер добровольно и сжег часть себя за идею с той же отрешенной суровостью, с какой герой римского народа Муций Сцевола для устрашения врагов демонстративно сжег свою руку.
Так что запредельная жестокость и беспощадность к согражданам 1937 года не родилась из пустоты, она была бы невозможна без той чуть позабытой за 20-е годы зверской жестокости ЧК времен первых лет советской власти и Гражданской войны. Одним из первых это прямое родство отмечал еще Александр Солженицын в «Архипелаге ГУЛАГ», отбрасывая романтические штампы о комиссарах в буденовках и правильных чекистах в кожанках, тыча в те никак не зарубцующиеся язвы 1917–1922 годов: «Размышляя теперь над 1918–1920 годами, затрудняемся мы: относить ли к тюремным потокам всех тех, кого расшлепали, не доведя до тюремной камеры? И в какую графу всех тех, кого убирали за крылечком сельсоветов или на дворовых задах?… Минуя подавление знаменитых мятежей (Ярославский, Муромский, Рыбинский, Арзамасский), мы некоторые события знаем только по одному названию – например, Колпинский расстрел в июне 1918 – что это? кого это? и куда записывать?… Если с лета 1920 года, когда Гражданская война еще не вся и не всюду кончена, но на Дону уже кончена, оттуда из Ростова и Новочеркасска во множестве отправляют офицеров в Архангельск и дальше баржами на Соловки (и несколько барж потоплено в Белом море – как, впрочем, и в Каспийском) – то относить ли это все еще к Гражданской войне или к началу мирного строительства? Если в том же году в Новочеркасске расстреливают беременную офицерскую жену за укрытие мужа, то по какому разряду ее списывать?»
[15]
Так что все здесь взаимосвязано, между этими бойнями только передышка длиной в полтора десятка лет, когда спецслужбы Советского Союза были безжалостны только к прямо выступавшим против власти или хотя бы заподозренным в этом не без каких-то оснований. Срыв в штопор террора накрыл уже тысячи и миллионы вполне лояльных власти советских граждан и даже правоверных до фанатизма коммунистов. Эти косившие их пули 1936–1939 годов заряжались в чекистский маузер именно в 1918–1922 годах, иногда и при активном участии самих будущих жертв Большого террора. Так сработала та самая прививка беспощадности, так пришлось буквально идти на костер тем, кто в революционном порыве бросал о нем фигуральные и красивые фразы.