Улыбка на лице гостя угасла.
— Я тоже с сыном. Поди сюда, Самсон не дичись.
Когда Митя подошел и поклонился, Фондорин присовокупил:
— Ему девять, но разумен не по годам. Мите показалось, что
Любавин и его сын смотрят на него каким-то особенным образом, Но впрочем почти
сразу же оба, переглянувшись, радушно заулыбались.
— Мал для девяти годов-то, мал. — Мирон Антиохович шутливо
тронул Митю пальцем за кончик носа. — Поди, Данила, ученостью сынка сушишь?
Знаю я тебя, книжника. Ах, да что же я, как нехристь какой! — переполошился
вдруг хозяин. — В дом, в дом пожалуйте! Лидия-то моя умерла. Да-да, — закивал
он всплеснувшему руками Даниле. — Ладно, ладно, отплакано. Нечего. Теперь я,
как и ты, бобылем. Вдвоем с Фомой управляемся, без женского уюта. Не взыщи.
* * *
Это он скромничал, насчет уюта-то. Дом замечательного
бригадира был устроен самым разумным и приятным для проживания манером. Мебель
простая, без затей, но тщательно продуманная в видах удобства: спинки стульев и
кресел вырезаны в обхват спины, чтоб покойней сиделось; на широких подоконниках
турецкие подушки — вот, поди, славно почитывать там хорошую книжку и любоваться
парком; полы покрыты дорожками деревенского тканья — и не скользко, и ступать
мягко.
Но больше всего Митридата, конечно, заинтересовали полезные
приборы, имевшиеся чуть не в каждой комнате. Были тут барометры с термометрами,
обращенные на обе стороны дома, и подзорные трубы для лицезрения окрестностей,
и буссоль с астролябией, а лучше всего оказалось в библиотеке. Что книг-то!
Тысячи! Вот где провести бы годик-другой!
На стенах три портрета старинных людей: один в круглой
шапочке и с длинными прямыми волосами, молодой, двое других — в плоских,
именуемых беретами, возрастом постарше.
— Это у тебя Пико де ла Мирандола, контино моденский, —
покивал Фондорин, признав молодого. — Это преславный Кампанелла, а третий кто
ж?
— Великий английский муж Фома Мор, в честь которого я назвал
единственного сына и наследника. Портрет писан художником не с известной
гравюры, а по моим сугубым указаниям, вот ты и не узнал.
— Отменная Троица, лучше всякого иконостаса, — одобрил
Данила и оборотился к Стеклянному кубу, в котором стояла черная трубка на
хитрой подставке. — А это что? Неужто диоптрический микроскоп?
— Он самый, — гордо подтвердил Любавин. — Самоновейший, с
ахроматическим окуляром. В простой капле воды обнаруживает целый населенный
мир. Выписан мною из Нюрнберга за две тысячи рублей.
Митя затрепетал. Читал о чудо-микроскопе, много сильнейшем
против прежних, давно мечтал при его посредстве заглянуть в малые вселенные,
обретающиеся внутри элементов. Была у него собственная гипотеза, нуждавшаяся в
опытном подтверждении: что физическая природа не имеет границ, однако же ее
просторы не линейны, а слоисты — бесконечно малы в одном направлении и
бесконечно велики в другом.
— Милостивый государь, а не дозволите ли заглянуть в этот
инструмент? — не выдержал он.
Мирон Антиохович засмеялся:
— «Милостивый государь». Ишь как ты его, Данила,
вымуштровал. Гляди, не переусердствуй с воспитанием, не то вырастишь маленького
старичка. Всякому возрасту свое. — А Митридату ответил. — Извини, дружок, не
могу. Очень уж нежный механизм. Я и собственному сыну не дозволяю его касаться,
пока не постигнет всей мудрости биологической и оптической науки. В твои годы
должны быть иные игрушки и занятия. На токарном станке работать умеешь? Нет? А
с верстаком столярным знаком? Ну-ка ладоши покажи. — Взял Митины руки в свои,
зацокал языком. — Барчук, сразу видно — барчук. Вот вы каковы, злато-розовые,
лишь языком молоть да слезы лить, а надобно работать. Ты-то вот, Данила, своих
крепостных, поди, отпустил, вольную им дал, так?
— Так.
— Держу пари, что половина на радостях поспивались. Рано
нашим мужикам волю давать, много воли это как много сильного лекарства.
Отравиться можно. Понемногу следует, по чуть-чуть. Я вот своим крепостным
свободы не даю и не обещаю. Зачем человеку свобода, если он ею пользоваться не
умеет? Иной раз и посечь нужно, по-отечески. Зато я каждому помогаю на ноги
встать, хозяйство наладить. Известно ли тебе, сколько доходу дает помещику в
России одна ревизская душа? Нет? А я справлялся. В среднем семь рублей в год,
не важно натурой или деньгами. Я же с каждого работника имею средним счетом по
сорока пяти рубликов. Каково?
— Невероятно! — воскликнул Фондорин.
— То-то. И это не считая дохода от мельниц, ферм, скобяных
мастерских, полотняного и конного заводов. Ты зависимому человеку перво-наперво
дозволь жить: дом ему обеспечь хороший, ремеслу научи, дай на ноги встать, а
после и бери по справедливости. Женатый мужик первые три года мне вовсе ничего
не платит, даже, наоборот, на обзаведение получает. Зато потом и возвращает
сторицей. Данила заметил:
— Это, конечно, превосходно у тебя устроено. Да только
возможно ль воспитать в человеке достоинство, если такого хозяина всегда посечь
можно?
— Не всегда, не по моему произволу, а по установленному
порядку, за известные нарушения! — горячо возразил Любавин. — Для их же блага!
— А вот я, чем дольше на свете живу, тем более склоняюсь к
убеждению, что человеку, если он здоров, лучше дать возможность самому своим
благом озаботиться. Иначе выйдет, как у наследника в Гатчине. Слыхал? Он тоже
своим крестьянам благодетельствует, но они у него должны в немецких полосатых
чулках ходить, спать в ночных колпаках и чуть ли не волосы пудрить.
— Ну, с чулками это, пожалуй, чересчур, — засмеялся Мирон
Антиохович, — однако у меня на цесаревича большие надежды. Он знает, что такое
несправедливость, а для государя это великая наука. Уже четверть века, со дня
совершеннолетия, он пребывает отстраненным от законного престола. И, подобно
любимому тобой некогда принцу Датскому, принужден бессильно наблюдать за
бесчинствами преступной и распутной матери. А ведь эта новая Иезавель много
хуже шакеспировской Гертруды. Та всего лишь совершила грех кровосмесительства,
эта же умертвила двух законных государей, Петра с Иоанном, и не подпускает к
короне третьего!
Здесь Любавин взглянул на детей и осекся. — Ладно, после об
этом потолкуем, а то у счастливых обитателей грядущего девятнадцатого столетия
уже ушки на макушке. Сейчас обедать, всенепременно обедать!
* * *